Я понял не всю речь, но, увидев в глазах у Баси слезы, о ужасом подумал: доигрался, шут гороховый! А когда Хеня энергично указала большим пальцем вверх, без проволочек и колебаний, не прощаясь, поднялся по лестнице к своему конвоиру.
В камере я подумал: намного хуже на галере не будет, там и воздух свежий, и можно повидать свет. Но двадцать лет — это слишком много. Так же, как двух лет в этой камере было ровно на два года больше, чем нужно. Если я кого-то оскорбил, я готов принести покаяние. Но два года тюрьмы за оскорбление? Не хочу больше здесь оставаться. Я уже тринадцать месяцев сижу в этих стенах, за это время успел стать совершеннолетним, а теперь хочу выйти отсюда взрослым человеком.
Хочу уйти подальше от всех этих типов, которые, поедая капусту, спорят о ветчине — какая лучше, пармская или падерборнская. Которые ссорятся из-за очереди в клозет, а о прусском рыцарском ордене твердят, что это было предвосхищение истинно немецкого начала, как такового. Которые знают, где в Дронтгейме водилась самая лучшая водка, но не имеют понятия, сколько зарабатывает складской рабочий в Шлезвиге. Которые столкнут с плота каждого, кто не сумеет удержаться, но временами затягивают хором «Анке из Тарау»[61].
Не хочу больше попадать в одну камеру с такими людьми. Не хочу больше попадать ни в какую камеру. Не хочу больше попадать к таким типам. Не хочу больше быть над ними старшим, и младшим среди них тоже.
С меня хватит. Я словно ракообразные, у меня имеются ломкие места, и я предпочту лишиться руки или ноги, нежели еще раз попасться в лапы чудовищу, каким была та камера.
Ущербное чудовище, если такое бывает, дракон-подагрик, у которого из пасти вырывалось не пламя, а вонь. Таким оно было, когда я оказался поблизости от него. Так было, когда все мы сидели в клетке.
Или еще точнее: таким оно мне показалось. Дракон не мог причинить мне вреда, лапы у него были связаны, когти обрезаны, а пасть в наморднике.
Он мог трепать мне нервы, но был не властен над моей жизнью. Раньше он был властен и над жизнью, над жизнью других людей.
Иногда это можно спутать. Я это говорю для того, чтобы люди не рисовали себе такую уж острую опасность, представляя меня в этой яме. Она была отвратительна, как тухлая пища, но лишена остроты, присущей топору.
Конечно, временами я думал: как можно попасть в яму, так можно ступить и на дверь люка. А чтобы ты не провалился слишком глубоко, тебя обвязывают веревкой за шею.
Но этого, как читатель уже догадался, со мною не сделали. Только заставили ждать. Я целых три недели и еще немного дольше был в отрыве от остатков моего флота. Передо мной разверзлась могила, так пусть уж буланый заботится о себе сам.
Год еще можно было терпеть. И еще месяц сверх года. И еще неделю сверх того. Но три дня после второго вторника ноября были горестными днями.
Потому что на сей раз я не удержался и спросил, неужели в Польше опять праздник, а старший по камере не должен спрашивать своих подначальных, это вредит его репутации.
Мои подначальные принялись выдумывать для меня праздники, польские праздники. Я полагаю, что достаточно ясно изобразил этих людей, так что нетрудно представить себе, какие праздники изобретали они для Польши. Не было среди них ни одного, в котором я предложил бы участвовать порядочному человеку. Но на самом деле в календаре никакого праздника не значилось, когда я второй раз остался в камере без работы и без известий, хотя должен был в это время сортировать сименсовские коробки и выключатели. Это вызвало в моей душе смятение.
Пани Бася, пани Хеня, панна Геня, что мы будем делать друг без друга? Если меня сошлют на галеры, кого будете вы кормить и дразнить? Что станете делать, если…
61
Стихотворение немецкого поэта Симона Даха (1605—1659), положенное на музыку его другом Генрихом Альбертом и ставшее народной песней.