Но эти вопросы вдруг утратили всякую важность. На какое-то время перестали быть важными. В одну прекрасную пятницу, во второй половине дня все, что до того было важным, перестало таковым быть.
Важно было только, что надзиратель Бесшейный крикнул:
— Лунденбройх и Нибур — к прокурору!
Для Лунденбройха это было важно, потому что он наконец-то мог сообщить компетентной инстанции, что следует считать законным, а что нет.
А для Нибура было важно, что надзиратель крикнул: Нибур! Не pan Tyfus, или starszy celi, или blondy, или докторов метр’датель, или эксцентрик, или капитан, или солдат, или Маркус, или только Марек — нет, он крикнул «Нибур!» Осень сменялась осенью, покамест наступил этот весенне-радостный миг, когда меня впервые назвали моим настоящим именем — Нибур.
И важнее этого ничего уже быть не могло.
XXIX
От большей части привычек, которые я приобрел на Раковецкой, я избавился, как избавился и от этого адреса. Я уже давно не чертыхаюсь, поворачиваясь во сне с левого бока на правый.
Другие — въелись в мою натуру, преобразившись в черты характера; немногие, правда, и не слишком приятные. Мне слишком хорошо известно, куда нужно нанести удар, если хочешь наверняка поразить. А мне слишком часто хочется наверняка поразить. И слишком многих. И слишком хорошо у меня получается, если я хочу отделаться от того или иного человека.
Я умею изымать себя из общества, когда ощущаю в том надобность. Я как-то нашел слово, оно мне очень полюбилось, оно точно определяет мое состояние, когда я выключаюсь из человеческих отношений; это слово — incommunicado. И слово, и определяемое им состояние мне очень по душе. Склонность насквозь рассматривать самого себя тоже у меня осталась. Мое отношение к ней колеблется.
Вряд ли я человек доверчивый.
Я люблю женщин. Несмотря на крик, который они иной раз поднимают. Я их очень люблю. По весьма распространенным резонам, но прежде всего потому, что я в их присутствии выпутываюсь из своих узлов и складок. С ними я едва ли не ошеломительно communicado. Один из резонов: я ничуть не похожу на них.
На тех подонков, с которыми я распрощался в Варшаве, в Польше, в третью пятницу месяца ноября в году сорок шестом я был слишком похож, как две капли воды похож; а это усугубляет антипатию.
Мы и не знали, что прощаемся, когда меня вызвали к прокурору. И не очень-то мне любопытно, что было бы, знай мы, что прощаемся.
Все было как обычно, и это уже стало у нас обычаем: прокурор кого-либо вызывал, человек отправлялся не медля, а кто оставался, помалкивал. Кто оставался — тот застывал на месте, стоял он или сидел в ту минуту, и рта не раскрывал, хотя бы только что безумолчно расписывал стародедовские новости.
Вот как рождаются обычаи: прежде всего в неположенный час является тюремщик, выкрикивает фамилию, и это уже что-то необыкновенное; соседи уходят куда-то в незнаемое — вслед им молча глядят оставшиеся. Все всегда настороже, ибо внимательно следят за тем, что как-то выламывается из заведенного порядка, и немеют, если уж нельзя исчезнуть.
Следующий этап утверждения обычая: те, кто уходил, возвращались и рассказывали о прокуроре. Тот, мол, не скупится на обвинения. И когда он опять вызывает, каждый настораживается, не его ли фамилию выкрикнут, и, глядя на соседей, думает: да что им нужно от этих славных ребят?
И последний шаг, закрепляющий обычай: кое-кто из славных ребят не возвращается; прокуратура, что сыплет обвинениями, потребовала для них одиночного заключения, а это что-нибудь да значит. Потому-то когда являются посланцы, все умолкают, ведь может быть, что тот, кто уходит, уходит в свою последнюю нору. Известно, как подобает себя вести в подобных случаях.
Так ушли и мы с майором Лунденбройхом из камеры, смрадной и в этот миг примолкшей.
Посланец прокурора был еще молод, но куртка сидела на его тощей фигуре криво, провисала справа от долгой и постоянной нагрузки, а правый карман топорщился, хотя оружие он оставил при входе у ворот.
— Звать? — спросил он Лунденбройха, и тот назвал ему свою фамилию.
Посланец заглянул, проверяя, в какую-то бумагу и кивнул. Та же процедура была проделана со мной, только я громче выкрикнул фамилию, и у посланца она была вписана в другой лист. Мы прошли через тюрьму, но по кратчайшему пути — через административный корпус, что, видимо, было привилегией прокурорских гостей. В конце нашего пути, не доходя до двери, за которой некогда, в доисторические времена, было занесено в книгу мое прибытие, посланец скомандовал: