Занавеси плотно задернуты.
Закрываю глаза и вижу, как два незнакомца обыскивают мою постель. Один из них поднимает матрац и спокойно бросает на пол. Третий роется в письменном столе отца. Отец молча, безучастно смотрит на происходящее. Лицо у него серьезное, вид сосредоточенный. Он еще стройный, волосы у него еще густые, темно-каштановые. Бабушка сидит на постели родителей, а я — у нее на коленях. Она так тесно прижимает меня к себе, что мне даже дышать трудно. Она тоже молчит. Где мама, я не знаю. Меня страшно удивляет, что отец ничего не говорит этим людям. Стоит мне хотя бы дотронуться до его письменного стола, как он начинает кричать.
Один из незнакомцев что-то говорит, но я не понимаю ни слова. «На этот вопрос я отказываюсь отвечать». Незнакомец произносит еще что-то, уже громче, угрожающим тоном. «Сейчас случится что-то страшное», — мелькает у меня голове, я закрываю глаза и прячу лицо у бабушки на груди. «На этот вопрос я тоже отказываюсь отвечать», — доносится до меня голос отца. Теперь все трое кричат, перебивая друг друга. В их воплях мне чудится не просто злоба, а настоящая ненависть. Одну фразу я запомнил дословно: «Мы сейчас тебя арестуем, сволочь, и сделаем все, чтобы на свободу ты больше не вышел, никогда. Понял?!»
Отец по-прежнему, не шелохнувшись, стоит у письменного стола. Лицо у него непроницаемое, угроз он будто не слышит. «Это вопрос или утверждение? Если вопрос, то я отказываюсь на него отвечать».
Хотя мне всего четыре года и я не понимаю, что происходит, отец никогда — ни до того, ни после — не казался мне таким сильным.
Незнакомцы укладывают в картонную коробку книги, письма, печатную машинку и напечатанные страницы. Потом уходят, забрав коробку с собой. Только тут бабушка меня отпускает. В квартире хаос, как после погрома. Бабушка начинает прибираться, а отец с трудом, как в замедленной съемке, бредет в гостиную, словно его не слушаются ноги.
«Раньше, пока еще не потеряла дар речи, она вдруг принималась рассказывать какие-то истории, которые мы все давным-давно знали. Но притворялись, что впервые их слышим. Кажется, ее радовало, что мы так внимательно слушаем и что нам интересно…»
Мой отец был в числе тех, кого позднее назвали «отказниками». Еще в студенческие годы он познакомился с несколькими евреями, которые считали, что если еврей не эмигрировал в Израиль, то жизнь его прошла напрасно, и что для еврея не может существовать более возвышенной цели. До середины шестидесятых сионисты объединялись в небольшие группы, кое-как поддерживавшие контакт друг с другом.
«Когда мы встречались у кого-нибудь в квартире, — рассказывал потом отец, — то всегда включали радио и разговаривали шепотом. Наверняка ведь все прослушивалось».
В шестьдесят восьмом, когда мне было два с половиной года, родители подали в ОВИР заявление на выезд. Несколько месяцев спустя пришел отказ. Они подали еще одно заявление, и снова им отказали. Только в семьдесят первом году они смогли выехать из страны. В шестьдесят девятом отец написал в Верховный Совет письмо с протестом против политики режима в отношении еврейского населения. Он требовал открыть границы для всех, кто хочет эмигрировать. Копию письма он передал какому-то датскому журналисту, и тот провез ее на Запад. Письмо напечатали в западных газетах и транслировали по израильскому радио, по радиостанции, вещавшей на коротких волнах на Советский Союз. После этого многие старые друзья, боясь репрессий, перестали общаться с моими родителями.
А вот одно из моих первых детских воспоминаний: теплый летний день, я иду с бабушкой по городу. Мне три года, я тащу за ухо бурого плюшевого мишку. У мишки оторван правый глаз. Бабушка обещала его пришить. Тогда медведь сможет видеть меня правым глазом, сидя слева от меня в электричке. Но чаще всего пассажиры не уступают место моему медведю — кстати, зовут его Миша.
Мне хорошо. Я только что выпил стакан газировки из автомата. Я до сих пор ощущаю приятный сладковатый вкус. На солнце поблескивает купол одного из главных ленинградских соборов. Смотреть на купол можно только прижмурившись. Такого тепла и такого яркого солнца я не помню. Сажусь на корточки и трогаю горячий асфальт. Бабушке это не нравится. «Не пачкай руки!» — говорит она.
Люди в такой прекрасный день не торопятся. Когда мы стояли у автомата в очереди за газировкой, какая-то женщина спросила, как меня зовут и сколько мне лет. Потом она что-то сказала бабушке, и та рассмеялась в ответ. Когда бабушка смеется, на щеках у нее появляются ямочки, а густые брови подрагивают. Людей я вообще не боюсь. А если меня все-таки кто-то испугает, спрячусь за бабушкиной юбкой, и страшный человек меня не найдет.
Мы с бабушкой сворачиваем в узенький переулок. В конце переулка — вход в парк, а там и детская площадка. Прохожих мало. Навстречу идет женщина. Мне она кажется знакомой, она приходила к нам домой. Как же ее зовут? Изо всех сил пытаюсь вспомнить. Маша? Нет, Даша. Ну да, точно, я же помню. Это Даша, и раньше она у нас часто бывала. Она же мне еще пожарную машину подарила, которую заводят ключиком и которая ездит по кругу и гудит. Отец эту машину терпеть не может, а бабушку она не раздражает.
Я вырываюсь от бабушки и бросаюсь к Даше. «Даша! — кричу я, — Даша! Когда ты к нам снова придешь?» Я жду, что она нагнется, подхватит меня и прижмет к груди, как большинство взрослых. Но Даша ведет себя очень странно. Она бросает на меня недружелюбный взгляд. Побледнев, поворачивается ко мне спиной и быстро уходит, заодно перебегая на другую сторону улицы. Я в изумлении застываю. Почему Даша на меня сердится? Что я такого сделал? Я же всегда хорошо себя вел, когда Даша к нам приходила. Я заливаюсь слезами. Бабушка меня обнимает. «Ты тут ни при чем, — повторяет она. — Забудь, просто забудь, как будто не было этого!» И тут же начинает рассказывать мне какую-то сказку о зеленых овечках, летающих гномах и лошадях на велосипедах. Никогда раньше такой чуши от нее не слышал.
«Иногда она как-то странно поводила правой рукой, но что она хотела этим сказать — Бог весть. Откуда же нам догадаться, что происходит в сознании умирающего. Скоро, скоро все там будем, скоро все через это пройдем».
Любой турист, приезжающий в Петербург, непременно должен побывать в Петродворце. Увидеть парк с фонтанами, каналами, павильонами и прудами. Родственники мне этим Петродворцом все уши прожужжали. Так что теперь трясусь в электричке рядом с двоюродным братом Робертом. Напротив худая тетка средних лет, в толстой куртке с капюшоном, в сапогах, в шапке, шапку явно сама связала.
В вагоне холодно, уже осень: сначала из разбитых окон и неплотно закрывающихся дверей только сквозит, а потом дует настоящий ветер. У тетки покрасневший нос, под усталыми глазами темные круги. Дыхание отдает алкоголем. Руки в мозолях и трещинах слегка дрожат. Я невольно гляжу на них, просто не могу отвести взгляд.
— В огороде вкалываю, вот руки и огрубели, — как назло вдруг произносит тетка, а разговаривать мне не хочется. — Ну, участочек у меня маленький, сажаю картошку да огурцы, а то как концы с концами сведешь?
Роберт подхватывает эту тему, тетка ему выкладывает, что она, мол, по профессии инженер-машиностроитель, но на зарплату не прожить. Как только речь заходит о деньгах, тетка начинает ругаться, жалуется, что в стране бардак, и тут же сравнивает Россию с «ближней заграницей».
— Вот, посмотрите на Эстонию, — говорит она. — Инфляции никакой, валюта тверже немецкой марки.
— А все почему? — рявкает какой-то мужик у меня над ухом так, что я вздрагиваю. Оборачиваюсь — передо мной старик с высоким лбом и ввалившимися щеками. — Потому, что эстонское правительство свой народ ценит. Не то что наш пьянчуга Ельцин.
— Ах, вот оно как, — откликается другой пассажир. — А вы что, с ним вместе пили, вам-то откуда знать?
— А ты сиди и помалкивай, не с тобой говорю. Я вот с этими молодыми людьми, а от таких как ты меня просто воротит.