Выбрать главу

А после уроков, как это часто бывало, проводились еще занятия по гражданской обороне. Завыла сирена. Все, как и предписано, кинулись в бомбоубежище — все, кроме меня. Ведь в бомбоубежище все поневоле сидели в тесноте, прижавшись друг к другу. Вдруг бы там меня кулаком двинули, или под дых дали, или еще как-нибудь унизили — коварно, мерзко, кто знает? Я остался в пустой школе, смотрел из окна, глотал слезы и ждал отбоя. На улице сияло солнце. Издалека доносился рев осла.

Учительница потом кричала и ругалась:

— А если бы это была не учебная, а настоящая воздушная тревога, тогда что? Если бы на нас враги напали или террористы?

— А террористы ему ничего не сделают. Он с ними заодно, — сказал кто-то.

— Это не шутки! — отрезала учительница и разрешила мне пораньше уйти домой.

Когда на следующее утро я вошел в класс, меня встретила мертвая тишина. Все пристально смотрели на меня. Я втянул голову в плечи, на несколько мгновений замер на пороге и молча прошел на свое место. Какая-то девочка у меня за спиной громко спросила:

— Ты его знаешь?

— Нет, — ответила ее соседка, — впервые вижу. Это, наверное, гой какой-то, случайно к нам забрел, предатель.

— А мы ведь с предателями не разговариваем?

— Это точно, с предателями мы не разговариваем.

Этот день стал одним из самых страшных в моей жизни. Кто-то сунул мне в портфель дохлую крысу. Во время урока я полез за тетрадью и вдруг нащупал что-то мягкое, волосатое. Я схватил эту гадость, выдернул из портфеля и невольно вскрикнул, а мои одноклассники захихикали.

— Кто это сделал? — строго спросила учительница, держа крысу за кончик голого чешуйчатого хвоста и поднося ее к самому носу моих гонителей. — Ты, Иуда?

И она качнула крысой с разинутой пастью, черными глазками-бусинками и глубокой запекшейся раной на шее прямо над головой Иуды.

— Что вы, госпожа учительница, — плаксиво промямлил Иуда, — я до крыс и дотронуться-то боюсь!

Он брезгливо отвернулся.

Виновника так и не нашли.

Во время невыносимо длинных перемен мне хотелось зареветь, но я не мог выдавить из себя ни звука. Неужели они правы? Конечно, а как же иначе. Я точно стал предателем, йоредом. Даже Дима со мной больше не разговаривал. Когда я пытался ему объяснить, почему мои родители уезжают, он только прошипел:

— Отвали, сволочь!

Меня даже не били.

— Не хотим руки пачкать, — сказал Даниил.

За день до отъезда я ушел из школы во время большой перемены. Даже у учительницы и у директора разрешения не спросил. Чего там, теперь мне никто это не запретит. Через день меня в этой стране уже не будет. Я запихнул учебники и тетради в портфель, прошел по коридорам, спустился по лестницам во двор, стараясь не столкнуться с одноклассниками, которые играли во дворе. Ни один из них не удостоил меня взглядом. По узенькой дорожке я пересек плантацию, в последний раз вдыхая сладковатый аромат апельсиновых деревьев, ни разу не остановившись, ни разу не оглянувшись.

— Никогда больше, никогда в эту страну не вернусь! — пообещал я самому себе.

И вот теперь я в Остии, где никто больше не обзывает меня «йоредом», хотя в «йореда» я превратился окончательно и бесповоротно. Вместо того чтобы сидеть за партой, я слонялся по приемным всяких консульств, организаций и учреждений. Впрочем, родители все реже брали меня с собой в Рим. Я не только слопал конфеты Зайцевой, но и обругал «идиотом» главу одной еврейской благотворительной организации, а во время беседы родителей с американским консулом ни с того ни с сего глупо захихикал.

— Ребенок совсем от рук отбился! И неудивительно! — жаловалась мама.

Поскольку синьор Кореану и его жена работали, днем меня передавали под надзор Зинаиды Борисовны, добродушной пожилой дамы из Львова, которая уже несколько месяцев жила в Остии. Чтобы как-то свести концы с концами, она каждый вечер пекла на кухне у своей хозяйки пирожки с вареньем и продавала их на пьяцце по двести лир за штуку. Полиция закрывала глаза на эту незаконную торговлю. В качестве оплаты местные полицейские каждый день получали от нее экзотические русские лакомства.

Рано утром я помогал Зинаиде Борисовне докатить со двора в сквер на пьяцце столик на колесиках, служивший ей прилавком. Мы устраивались на складных стульчиках — «Синьора Пирога» и ее «бамбино».

— В хорошие дни, — сразу же гордо объявила мне Зинаида Борисовна, — я до пятидесяти милей зарабатываю.

Русских эмигрантов ужасно раздражали длинные нули итальянской валюты, и потому они ввели «для внутреннего употребления» слово «миля», искаженное итальянское «милле» — тысяча лир, значит.

Вокруг прилавка столпилось большое итальянское семейство — отец, мать и пятеро детей.

— Сетте пироги, пер фаворе, — провозгласил отец, получил желаемое и тут услышал цену «одна миля, сорок копеек». Но не смутился и невозмутимо заплатил тысячу четыреста лир, ведь цену пирогов уже весь город знал.

Иногда Зинаиду Борисовну сменял муж, молчаливый и худой, с поседевшей окладистой бородой и мешками под глазами. Со мной он почти не разговаривал. Сидел и безмолвно курил одну сигарету за другой.

Зинаида Борисовна, наоборот, трещала без умолку, чаще всего, подняв голову, будто высматривая где-то в мансардах невидимых слушателей.

— Радуйся, мальчик мой, что родители живы. Где бы ты ни очутился, куда бы ни попал, хоть к черту на рога, хоть на Северный полюс, хоть на луну, они никогда тебя любить не перестанут.

— Ага, — пробормотал я и принялся за пирог. — Родители вчера вечером опять ссорились.

— Ну и пусть ссорятся. Если ссорятся, значит, еще друг дружку замечают. Кто ссориться перестал, тот на себя уже рукой махнул, не жилец. Вот мои родители почти всегда ссорились. А в конце совсем от голода ослабели, просто сидели и молчали, ни словечка выговорить не могли. Смерти ждали. Это в сорок первом было, в гетто.

Я вздрогнул, отложил пирог и спросил:

— Они от голода умерли?

— Да, сначала отец, а через три дня — мама. Наверное, не надо было тебе обо всем этом говорить… Ты ешь пирог, ешь… Нельзя надкусанное на виду держать, а то покупателей отпугнем.

— Мне что-то больше не хочется.

— Тогда я доем, если не возражаешь.

Она доела пирог и отерла губы тыльной стороной ладони:

— Дочка моя уже два года в Америке живет, в Филадельфии. Пишет регулярно, иногда деньги присылает. Когда звонит, всегда мне говорит: «Мамуля, держись!» Хорошая она у меня девочка. И муж у нее человек приличный.

— А почему вас в Америку не пускают, Зинаида Борисовна?

— А потому что мы с мужем в партии состояли. Муж-то учителем был, одно время даже марксизм-ленинизм преподавал. С такой «характеристикой» в Страну Свободы не сунешься… Нам один чиновник в американском консульстве совет дал: скажите, мол, что вас в партию вступить заставили, что репрессиями грозили. Чушь какая! Мы же в компартию еще в юности вступили, в тридцатые годы! Львов тогда в состав Польши входил, а в Польше в двадцатые-тридцатые годы компартия был под запретом. Кто же нас мог заставить в запрещенную организацию вступить?

Зинаида Борисовна обслужила покупателя — «граццие», «арривидерчи» — и отпила из бутылки глоток минеральной воды.

— Да что они во всех наших бедах понимают, америкашки эти… Откуда им знать, что тогда в Польше творилось! Нужда такая, что и представить страшно, а как евреев угнетали! Мы думали, кроме коммунизма, и выхода никакого нет. Нам же невдомек было, что в Советском Союзе власти наши идеалы предают и извращают, лицемеры! Мы об этом только после войны узнали.

— А почему бы вам в Израиль не поехать?

— А что я там забыла? Дочка в Америке обещала словечко замолвить, где следует. А потом, как-то мне сионизм этот не по душе. Страна-то крошечная, а евреев как сельдей в бочке. Евреи для меня — соль земли. А одну соль есть не будешь.

Когда я вечером передал родителям слова Зинаиды Борисовны, отец засмеялся и сказал: