— Слушаю, и просто смешно становится: эти старые евреи, ну, из партийных, — антисемиты не хуже коммунистов-неевреев. Всё линию партии защищают, хотя партия им под зад ногой дала — само собой, за еврейство.
Отец мне даже длинную лекцию прочитал о еврействе и коммунизме, а чтобы мне, ребенку, было понятнее, сдабривал ее красочными, наглядными примерами. Я с трудом дождался, когда он замолчит, и снова кинулся к своим детским книжкам, ведь судьба их была решена. Каждый раз, когда я открывал чемоданчик, мама напоминала мне:
— Читай, читай! Скоро все равно все выкинем. Когда отсюда уедем, не потащим же с собой этот чемодан! Потом тебе бабушка новые пришлет, да и я буду покупать…
Но перспектива отъезда пока даже не просматривалась. Хотя отец «по зрелом размышлении» отказался от намерения перебраться в Латинскую Америку, об американской или канадской визе нечего было и думать. Да и местные итальянские власти упорно отказывались выдать непрошеным гостям-евреям разрешение на работу. Предложение нелегально работать на рынке за шестьсот лир в час отец отклонил. Такая зарплата даже для бесправного «эмигранте» была насмешкой. В еврейских благотворительных организациях «Джойнт» и «Хиас» родителям твердили одно и то же: «Возвращайтесь-ка вы в Израиль! В конечном счете, еврейскому государству нужны новые переселенцы».
День ото дня атмосфера в доме становилась все более гнетущей. Иногда отец произносил длинные монологи, обращаясь в пространство. Мы с мамой привыкли и научились их не замечать. К тому же мама нашла себе другое занятие. Купила у одного эмигранта учебник «Basic English for Russian Native Speakers»[28] и начала учить английский — «на всякий случай, вдруг визу получим».
Каждый вечер она громко повторяла одни и те же фразы из учебника:
— Excuse me Sir, could you tell me what time it is? Yes of course, it's half past five. Thank you very much.[29]
Отец между тем внимательно смотрел из окна на звезды, как будто собирался пересчитать все до единой.
— Tell me my dear, — спрашивала мама, — how was your day?[30]
— Оставь меня в покое, — огрызался отец, — надоело уже. Ты что, про себя учить не можешь, молча?
Но умолкала мама только, когда отец включал маленький черненький приемник, привезенный еще из Союза, чтобы слушать по-русски на коротких волнах «Голос Америки». Позывные — мелодию, открывавшую каждую передачу, — я знал наизусть и часто потихоньку напевал ее, доводя маму до белого каления. Мама «Голос Америки» терпеть не могла, потому что отец всегда требовал, чтобы во время передач мы сидели, как мышки, не смели ни разговаривать, ни по комнате ходить. Каждый вечер раздавалось объявление по-английски: «This is the Voice of America from Washington, D. C, broadcasted in Russian».[31] По-английски я тогда почти не говорил, поэтому перепутал слово «voice» с «boys»[32] и неизменно воображал компанию симпатичных, дружелюбных молодых американцев, которые просто облагодетельствовали моего отца своей передачей…
Как-то раз я увидел во дворе Зинаиду Борисовну и сразу понял: что-то случилось. Обычно она встречала меня веселым возгласом: «Доброе утро, молодой человек! Как спалось? Как настроение?» Но теперь она мне только кивнула, не говоря ни слова, поставила ящик с пирогами на прилавок, отерла платком пот со лба. Она была какая-то бледная, не такая, как всегда, часто останавливалась и переводила дух.
— Отравилась, — пояснила она, когда мы устроились на нашем обычном месте. — Полночи в туалете просидела, едва на ногах держусь, голова кружится… Наверное, температура… Муж меня чаще сменять будет…
— А почему муж вместо вас пироги не продает? — спросил я.
— Потому что все вы, мужики, — неумехи ни на что не годные, — грубо ответила она.
Я решил Зинаиду Борисовну больше не беспокоить, открыл книгу и стал читать.
До обеда муж Зинаиды Борисовны раз пять приходил. Около четырех он объявил, что, как всегда, часок-другой соснет, а этак к шести снова заглянет. Примерно в половине пятого Зинаида Борисовна схватилась за живот, застонала и пробормотала:
— Ну вот, опять, чтоб ему пусто было! Опять в туалет бегу.
Она смерила меня оценивающим взглядом.
— Ну что, подменишь меня на четверть часика? Мальчишка ты вроде сметливый.
— А как же! — воскликнул я: еще бы, вдруг такое развлечение подвернулось, а потом, мне же доверие оказывают, честь-то какая!
— Только смотри, чтоб не стащили чего!
— Можете на меня положиться, я же не маленький.
На ее осунувшемся от лихорадки и усталости лице на миг появилась слабая улыбка.
— Ну, если так, то пока. Смотри, ты тут за все отвечаешь, — сказала она и вручила мне пятьсот лир.
Едва она ушла, как у моего «прилавка» выстроились покупатели. Пожилой господин в белом костюме и соломенной шляпе, с ярко-рыжим боксером на поводке, женщина, двое детей примерно моего возраста, трое молодых людей лет двадцати, все с длинными, до плеч, волосами, и эмигрант из Бухары, которого я знал в лицо. Я раздавал пироги, быстренько наловчился лихо заворачивать их в красивую коричневую оберточную бумагу, брал деньги, давал сдачу, подсчитывал, сколько с кого взять, гордо перечислял сумму: кватроченто, дуеченто, сейченто…[33] Итальянские цифры я выучил по настоянию родителей: они полагали, что на «мили» считают только невежды и пошляки. Я вальяжно расселся на складном стульчике, подтянув к подбородку правое колено, слюнявил пальцы, пересчитывая банкноты, небрежно бросал монеты в шкатулку, служившую Зинаиде Борисовне кассой. Стопка купюр и горка мелочи росли с приятным шуршанием и не менее приятным позвякиванием. Я уже воображал себя знаменитым торговцем. Ну, конечно, это начало многообещающей предпринимательской карьеры, а я — важная персона, я заслужил всеобщее уважение! Старик вежливо поблагодарил, молодые люди стали есть пироги на скамейке у фонтана, эмигрант похлопал меня по плечу и назвал «приятель». И я уже мысленно сравнивал себя с Ротшильдом: он ведь тоже так начинал, скромненько, незаметным уличным торговцем…
Внезапно все куда-то делись. Я удовлетворенно откинулся на спинку, заглянул в кассу, и тут… Я сейчас закричу, нет-нет, лучше умереть на месте… Монетки по-прежнему лежали в шкатулке, но все купюры исчезли. В отчаянии я огляделся, словно ожидая от прохожих помощи и утешения. Но никто не заметил, что я дрожу и вот-вот расплачусь. Ни один не остановился, даже для того, чтобы на ходу купить пирог. Я один, бедный, несчастный дурачок, я не досмотрел, и меня обокрали! Никогда я не стану предпринимателем и умру нищим, если меня до того Зинаида Борисовна не убьет!
Молодые люди, которым я продал пироги, все еще сидели на скамейке у фонтана, смеялись и болтали. Иногда они поглядывали на меня и нагло, издевательски усмехались. Неужели это они украли? Наверняка они, больше некому. Ну, не эмигрант же, это же немыслимо. Русский у русского никогда не украдет. Старик с собакой? Не может же такой старый, почтенный господин воровать! С женщины и ее детей я все время глаз не спускал. Я бы заметил, если бы кто-нибудь из них на кассу покусился.
И что же мне теперь делать? Подойти к молодым людям и по-русски, по-немецки или на иврите попросить: «Извините, пожалуйста, не будете ли вы так любезны вернуть деньги, которые вы у меня украли, а то меня Зинаида Борисовна заругает?» Да они меня точно в порошок сотрут.
Вдруг мне стало ужасно страшно. Вот меня обступают незнакомцы, вот ко мне угрожающе приближаются их злобные, уродливые хари, вот-вот они бросятся на меня, сорвут с руки часы, утащат мелочь, пироги, стол и стул, похитят меня, а то и просто утопят в фонтане. Дрожа от страха, я вскочил, забегал вокруг стола и мысленно лихорадочно повторял: «Ну где же Зинаида Борисовна, где? Господи, ну когда же она вернется?»
А вот наконец и она, улицу переходит. Она улыбнулась мне, еще издали махнула рукой… Держалась она явно уже крепче и выглядела бодрее… Увидев, что я плачу, она сразу же помрачнела:
— Ну, что еще случилось? — резко спросила она.
29
Не могли бы вы сказать мне, сэр, который час? Да, конечно, половина шестого. Большое спасибо