— Знаешь, мне и жить-то всего месяц какой-нибудь осталось. Не спорь, я знаю. Может, надо бы волноваться, думать, что же тут после меня будет, о детях, о внуках беспокоиться. А мне как-то все равно.
Да, спрашивать мне не стоило.
«В шесть вечера она еще поужинала, в семь позвала меня, то есть постучала по изголовью кровати. Еще успела показать, что у нее болит грудь и живот…»
Я снова трясся в поезде. Вот-вот совсем стемнеет. Поезд подъезжал к Выборгу, к финской границе. Ночные вокзалы как-то сразу утратили все свое волшебство.
Последнее, что я запомнил, уезжая из России, — это рекламный плакат: «Сникерс, полон орехов. Съел — и порядок!» Отправился в вагон-ресторан, купил батончик и проглотил его так жадно и так быстро, что меня затошнило.
«Говорят, умершего надо хоронить в его любимой одежде. Поэтому мы кремировали ее в фиолетовой юбке и в ее любимом коричневом свитере в цветочек. Вот так, повязав белый платок, укрыв красивым одеялом, мы и предали ее огню. На следующий день через весь город повезли урну с прахом на Еврейское кладбище, там же крематория, само собой, нет. Такси не поймать, да и цены они заламывают несусветные, так что о такси и речи быть не могло. Ну, ладно, заканчиваю, дорогие мои. По дороге приключилось с нами несчастье. Пересаживались с трамвая в автобус, как всегда, разумеется, в давке. И тут Аарон, слава Богу, уже в автобусе, уронил пакет с урной. Она разбилась, прах высыпался на пол. Что тут началось, ругань, толкотня, кто-то споткнулся и упал. Кое-как довезли остаток праха до кладбища и похоронили. Что ж, мертвые сраму не имут, а живые уж как-нибудь все это перенесут…»
II. Мой друг Виктор
Кто-то потянул меня за рукав. Я обернулся — передо мной стоял мальчишка примерно моих лет. У него были оттопыренные уши, светло-рыжие волосы и веснушчатое лицо. Он улыбнулся, но глаза у него оставались печальными. Он что-то сказал — не по-русски и не на иврите, я ничего не понял и на всякий случай отпрянул.
Виктор говорил по-украински, потому что родом он был, как я потом узнал, из маленького украинского городка на границе с Молдавией. Его семья, как и мы, приехала в Израиль всего несколько недель назад.
— Слушай, давай отсюда убежим, — сказал он по-русски, правильно истолковав мое удивление. — Это проще простого. Через забор, потом на холм. Только осторожно, чтобы воспиталка не увидела.
— А потом?
— А потом по шоссе, где автобус ездит, а потом в пустыню.
— Зачем? — Я не понимал, зачем убегать из подготовительной школы.
— Там в пустыне пещера, а в пещере живет гном.
— Гном? — ошеломленно переспросил я. — Да не ври ты! Мне мама говорила, не бывает никаких гномов.
— Нет, правда! — торжественно заявил он. — Вот чтоб меня так громом и разразило, чтоб меня молнией испепелило, если я вру!
Это звучало убедительно, тем более что громом его не разразило и молнией не испепелило. Я протянул ему жевательную резинку, он сразу же сунул ее в рот, испуганно огляделся, а потом прошептал мне на ухо:
— А хочешь, тайну расскажу? Ты никому не выдашь?
Я кивнул и затаил дыхание.
— У этого гнома, — прошептал он, — есть волшебная палочка. Он палочкой до нас дотронется, и мы заговорим на иврите, ну, сразу, и учить не надо. А еще станем умнее всех. Сможем сами заколдовать, кого захотим, в лягушек там превратить или в чудовищ. Вылечить сможем кого захотим или наоборот — до кого дотронемся, тот заболеет.
— Я воспиталку в швабру превращу! — объявил я, а потом, подумав, добавил:
— Слушай, а братика или сестричку он наколдовать может?
— Само собой, — ответил он тоном, в котором слышалась непререкаемая уверенность, — но только братика, сестричку — не может. Это же гном, а не гномиха, понятно?
Я решил, что все это разумно, и мы отправились в путь. Вот только убежать от воспитательницы оказалось не так-то просто. С бранью она кинулась за нами и потащила назад, так что ни шоссе, ни пустыню мы даже увидеть не успели.
Еще не раз мы пытались слинять, но до волшебной пещеры так и не добрались.
Подготовительная школа помещалась в одноэтажном здании, посреди большого сада с детской площадкой. В саду росли два больших эвкалипта, на которые мы очень любили залезать, хотя это, разумеется, строго-настрого запрещалось. Сверху мы смотрели на плоскую крышу школы, искали вдали что-то необычное, удивительное, похожее на приключение, слышали, как снизу нам что-то кричат другие дети, и наконец слезали, повинуясь приказам воспитательницы. Мы были примерно одного роста, и потому в шеренге стояли рядом, вместе кружились в танце, помахивая флажками, под патриотическую песню первых израильских переселенцев, которую наигрывала на гитаре воспитательница. На праздник Пурим мы надевали одинаковые маскарадные костюмы, прятались под одинаковыми бурыми капюшонами и играли в гномов, только что выбравшихся из волшебной пещеры.
«Вы вроде и похожи, а все-таки видно, что вы не братья», — как-то с улыбкой сказала нам воспитательница. Странная какая-то, я и не понял, чему она улыбается. Я даже немножко обиделся, ведь мне так хотелось иметь братика… Почти у всех детей были братья и сестренки, только у меня нет. Вечером я стал канючить, чтобы мама родила мне братика или сестричку, лучше всего не откладывая, этой же ночью.
Виктор очень быстро заговорил на иврите. Для него это был четвертый язык, после украинского, родного языка его мамы, русского, родного языка отца, и идиша, родного языка двоюродных бабушки и дедушки, которые остались на Украине. Бывало, он нес какую-то тарабарщину на смеси всех четырех, и никто, кроме меня, этот шифр не понимал. Когда он бесился с другими мальчишками, я страшно завидовал. Даже мама ставила мне его в пример: «Надо же, как хорошо Виктор уже на иврите говорит. А как хорошо с другими детьми играет… Не то что ты, вечно сидишь в углу и смотришь букой. Вот и воспитательница жаловалась, что ты ее все время раздражаешь, притворяешься, будто ее не понимаешь… Она твое поведение расценивает как провокацию».
Слово «провокация» я не знал, но оно мне очень понравилось. Теперь, когда взрослые спрашивали меня, как дела, я с достоинством отвечал: «Спасибо, хорошо. Я провокация».
А еще я помню, что из спальни Викторовых родителей доносились странные звуки, вроде пыхтенья и свиста паровоза перед отправлением. Мне объяснили, что это Викторова больная бабушка и что ей трудно дышать. Я боялся входить в эту комнату, вдруг я тоже заражусь? Мне втолковывали, что болезни сердца не заразны, но в таких делах я взрослым ни на грош не верил.
Мои родители часто встречались с родителями Виктора и обсуждали какие-то вещи, в которых я ничего не понимал.
— На Украине мой сын, с его-то носом и с его-то фамилией, был «жид», а в школе его уж точно иначе как «жид пархатый» и не называли бы, — объявил однажды вечером отец Виктора, как всегда флегматично, спокойным голосом, но не без иронии. — А вот в Израиле он наоборот — «гой», потому что мать у него не еврейка. Ну и где же, уважаемые дамы и господа, справедливость? Где, позвольте спросить?
— Разговор о справедливости уместен только в еврейском анекдоте, — сухо откликнулась моя мама.
Нам с Виктором было интереснее во дворе: мы там перед домом строили замки из песка, вместо того чтобы сидеть со взрослыми и слушать их скучные разговоры, — каждый вечер, каждые выходные — одно и то же, сами скучают и нам повеселиться не дают. Мы жили на восточной окраине Тель-Авива, в поселении примерно из десятка многоквартирных домов. Это считалось большой удачей, потому что многим эмигрантам из Советского Союза отвели квартиры в новых поселениях, вдали от крупных городов, некоторых даже в пустыню Негев загнали. А вот мне хотелось пожить в пустыне, я мечтал увидеть верблюдов. До сих пор мне ни один не попался, хотя жили мы среди песка и камней, а в город вело одно-единственное узкое шоссе.
После таких встреч с друзьями родители казались мне еще более раздраженными и подавленными, чем прежде. Странно как: немножко с друзьями посидели — и надо же, ссорятся, еще громче, чем обычно. Их возбужденные голоса будили меня в детской, а иногда я различал свое имя. Неужели я что-нибудь натворил? А может, они злятся, потому что я ни за что на свете не хотел здороваться с бабушкой одного мальчика из нашего детского сада?