Пока Рита наливает мне чай, я гляжу и вспоминаю, что ее отец с возрастом тоже стал шире толковать заповеди. На память приходит одна сцена из моего детства. Мы с родителями еще считались гражданами Израиля, и маме по каким-то загадочным причинам вдруг срочно потребовалось перевести с иврита какую-то бумагу. Вот мама и отправилась к Ритиному отцу, который подрабатывал переводчиком с иврита, и взяла меня с собой. Было это в субботу, а в воскресенье Ритин отец как назло уезжал.
Мамино появление его не особенно-то обрадовало. Он удобно устроился на диване с толстым томом комментариев к Торе, как и положено богобоязненному образованному иудею. Помню, он мягко и не без юмора пожурил маму за невежество в религиозных вопросах. Тихо и неразборчиво бормоча что-то на идише и то и дело вздыхая, он отложил книгу и выпрямился.
— Ну, молодой человек, поди сюда, — позвал он меня, погладил по голове и спросил: — Как жизнь?
— В порядке, — ответил я, и он улыбнулся, кивнул и ткнул пальцем в нижний ящик письменного стола.
— Выбери там себе кипу, — велел он. — Хоть в моем доме будь настоящим еврейским мальчиком.
— Смотри, поаккуратней, а то еще порвешь что-нибудь, — добавила мама.
— Да что ты, там и рвать-то нечего, — посмеиваясь, сказал Ритин отец.
Я не заставил себя упрашивать и начал, не стесняясь, по одной доставать из ящика кипы, в том числе с красивой вышивкой. Скоро все они рядком расположились на письменном столе, как горбушки. Мама возмутилась, но Ритин отец нисколько не возражал:
— Да пусть посмотрит! Пусть выберет подходящую. У всякого свой вкус.
Наконец, я выбрал белую кипу с золотым шитьем.
Пока я с увлечением разглядывал себя в зеркале, Ритин отец просмотрел бумагу на иврите, вздохнул, взглянул на часы, потом опять на бумагу, потом опять на часы. Было начало второго.
— Ладно, что ж, — сказал он. — Конечно, в субботу работать грех. Но меня ведь не кто-нибудь, а вы просите, и потом, дело срочное. Уж Господь мне простит, я надеюсь. В концлагере, разумеется, приходилось работать и по субботам, но это сравнивать нельзя. Я вам предлагаю компромисс: бумагу я вам переведу, но не сам буду писать, а вам продиктую. Сложные слова произнесу по буквам, чтобы вы не ошиблись. Пишущая машинка в кабинете. Когда вы допечатаете, солнце уже зайдет, а значит, и суббота кончится. Тогда я подпишу перевод и заверю печатью.
На прощанье Ритин отец подарил мне кипу.
Я сижу напротив Риты и вспоминаю ее отца, которого я и знаю-то, собственно говоря, плохо, хотя он — мой дальний родственник, единственный, которого мои родители сумели разыскать в Вене.
«Нет, — думаю я, — старика точно антисемиты избили. Вот ведь как, пережил гетто, концлагерь, погромы в Польше, а через много лет его какие-то подростки измолотили». Но сейчас, в восемьдесят седьмом, когда федеральным президентом выбрали Вальдхайма,[54] неонацисты снова распоясались, да так, что пару лет назад никто не мог бы себе и представить.
И потом, стала бы Рита молчать, если бы ее отец упал с лестницы, попал под машину или свалился в открытый люк? «Только явное, очевидное трудно произнести вслух, особенно такому человеку, как Рита… Она всегда была странная, нелюдимая, ее любая мелочь выбивала из колеи». Вот как я, неожиданно для себя, все точно сформулировал, самому нравится… С каждой минутой я все более укрепляюсь в своих предположениях. Ага, кажется, я все понял. Пускай теперь кто-нибудь из моих друзей-неевреев только заикнется, что в Австрии, мол, нет антисемитизма!
Рита тем временем жалуется, что пришлось взять отпуск за свой счет, работать-то она сейчас просто не в силах, разрывается между больницей и домом. Все мысли — только об отце. Ведь она же всем в жизни обязана ему, ему, и никому другому, пусть даже у него, само собой, свои слабости…
— А как же твоя мама? — спрашиваю я.
— Мама была замечательная. Я тяжело переживала ее смерть. Но до отца с его мудростью и проницательностью ей было ой как далеко.
Только с отцом она еще с детства могла говорить на серьезные темы, только он оказал на нее решающее влияние. С каким терпением, с какой изобретательностью, с каким юмором отец сумел пробудить в ней интерес к миру. Он познакомил ее не только с иудаизмом, но и с еврейской культурой, с еврейскими обычаями, с иудейской этикой и философией. Но главное — добрее отца просто никого нет на свете. Теперь пришла пора за все ему воздать сторицей. Никто, кроме нее, ему не поможет. Если бы она каждый день не ездила в больницу, если бы сама за ним не ухаживала, он бы точно уже умер. У Риты на глазах выступают слезы.
— Слушай, но у тебя же брат есть, он тоже мог бы…
— Ах, да забудь ты о моем брате. Он для этого совершенно не годится, где ему за отцом присматривать, он только все испортит. В быту он сущее дитя. Нет, нет, уж лучше я все сама буду делать. А потом, брат вечно в командировках. И к тому же страшный эгоист.
Господи, какие все жестокие, бессердечные, как же она во всех разочаровалась. От подруг не дождаться ничего, кроме утешений и советов. А вот по дому помочь или в магазин сходить ни одна не предложила. «Кто бы мне квартиру убрал, продукты принес, у постели подежурил. А все только языком треплют».
— А ты просила кого-нибудь? — спрашиваю я.
— О таком не просят. Сами должны сообразить. Кстати, ты меня тоже разочаровал.
— Я думал, ты хочешь побыть одна.
— Это все отговорки, подумаешь, нашел причину. На самом деле просто помогать не хотел, не хочешь и не будешь, и ищешь себе оправдания.
Рита умолкает.
— Господи, все сразу на меня обрушилось в последнее время. Просто земля из-под ног уходит.
Рита снова умолкает.
Она ставит на плитку чайник, стелет свежую скатерть, потому что на прежней я уже насажал пятен, поправляет перед зеркалом прическу, приносит пирожные и шоколад. Три кусочка кекса я уже давным-давно слопал.
Я сижу напротив Риты и вспоминаю время, когда я навещал ее постоянно. Мне тогда было шестнадцать. Друзей среди ровесников я не завел. Никто, кроме Риты, не умел слушать. Она одна воспринимала меня всерьез. «Отец, брат — вот и все мои родственники, остальные погибли или умерли, — как-то сказала она мне. — Я рада, что вы с родителями сюда приехали». Она называла меня племянником.
К Рите я приходил два-три раза в месяц. Обычно меня ждал чай с пирожными. Ритин отец редко выходил из своей комнаты, так что я его почти не видел. Когда я начинал что-нибудь рассказывать, она меня почти никогда не перебивала.
— А вот по словам твоей мамы, все было совсем не так, — иногда вставляла она. — Интересно, зачем она терпела все это так долго.
Перед уходом я заставлял ее поклясться, что она никому, ни единому человеку, даже своему отцу, не расскажет ни слова.
— Вот придумала тоже, связалась с шестнадцатилетним, — язвил мой отец.
— Ну и чего? Ты что, против? — ворчал я.
— Что ты там ей плетешь, а? — изводил он меня расспросами. — Наверное все рассказываешь, какой страшный человек твой папочка. Это ей только дай послушать, хлебом не корми. Я же знаю, она меня терпеть не может.
— Мы что, по-твоему, только о тебе и говорим? — огрызался я. — У нас есть темы и поинтереснее.
— Найди себе кого-нибудь помоложе!
— А может быть, он в нее влюбился, — лукаво вставляла мама. — Рита же привлекательная женщина.
— Бред какой-то! — рычал я и чувствовал, что краснею.
Я сижу напротив Риты. Она плачет, закрыв лицо руками. Я не знаю, как ее утешить, что сказать, и подозреваю, что сказать мне в общем-то нечего.
— Господи, я всегда готова была всем помочь, — причитает Рита. — Всем для других жертвовала. Как только соседка моя, толстушка маленькая, ну, у нее еще такая страшная собака, поссорится со своим сожителем, сразу бежит ко мне. А он ее убьет когда-нибудь, скотина такая. Вот я и выслушиваю ее жалобы, я ж не могу иначе, она все-таки моя соседка, как же мне ее бросить. Советую, уговариваю, утешаю, пытаюсь убедить, что нечего жить с этим мерзавцем, который ее колотит.
54
Вальдхайм, Курт (1918–2007) — австрийский политик, в 1972–1981 гг. — генеральный секретарь ООН, в 1986–1992 гг. — федеральный президент Австрии. Долгие годы скрывал свое нацистское прошлое.