Однажды ночью я никак не мог заснуть. Меня мучили угрызения совести. Я выскользнул из постели, открыл дверь в комнату родителей и замер, ослепленный ярким светом. Отец сидел на диване, тыльной стороной ладони отирая пот со лба. Мама стояла перед ним, уперев руки в бока, и кричала:
— А чего ты вообще ожидал, идеалист? Что тут все в мире и согласии живут, как братья и сестры, не разлей водой, а? Что вот так счастье всем бесплатно раздают, бери не хочу? Протянул руку — и взял… Так, да? Здесь тоже ублюдков хватает, как и везде.
— Вот только я не ожидал, что здесь и в иммиграционном ведомстве, и в жилищном управлении, и на бирже труда, и в политике сплошные ублюдки. Ну почему мы вечно сталкиваемся с ублюдками, ну, скажи ты мне?
Из разговора родителей я ни слова не понял. Ублюдки? Я невольно вспомнил о блюде, на которое мама выкладывала праздничный пирог, и о блюдце, в которое мы в детском саду наливали молоко котятам. А еще, кажется, кто-то о летающих блюдцах говорил… Или о тарелках? Ну, и что же в блюдцах плохого? Но выяснить это я не успел. Родители заметили меня, тут же замолчали и без церемоний отправили обратно в постель.
В эту ночь мне снилось, что мы медленно плывем куда-то на летающем блюдце, высоко-высоко в ярко-голубом небе…
На следующий день я рассказал Виктору о подслушанном разговоре. Виктор сразу все понял.
— Ну, ты идиот, — заявил он. — Ублюдок — это тот, кто все хочет получить на блюдечке с голубой каемочкой, и не работать. Ну вот, как чиновники, например. Потому они и ублюдки, — так мой папа говорит.
Однажды утром родители разбудили меня непривычно рано и объявили, что мы едем в отпуск. В прихожей поджидали три туго набитых чемодана. На такси мы отправились в аэропорт. Я этому страшно обрадовался, ведь на такси я ехал второй или третий раз в жизни. В самолете мне сообщили, что в Израиль мы больше не вернемся.
Расставаться с друзьями мне не хотелось. Особенно сильно я буду скучать по Виктору. Да и детские книжки, проигрыватель, кучу своих пластинок и большую часть игрушек никогда не увижу.
Однако уже вечером я с головой ушел в совершенно новый мир.
Эмигрант, с которым родители познакомились у входа в советское консульство, привез нас в район Вены, называвшийся Бригиттенау, в «Русский дворец» — старый доходный дом, населенный почти исключительно русскими евреями. Все они, как и мои родители, когда-то выехали в Израиль, не прижились там и теперь в Вене, «в перевалочном пункте для эмиграции с Востока», ждали, когда же им позволят вернуться на родину, в Советский Союз. Ждали неделями. Месяцами. В Австрии работали дворниками, уборщицами, нянями… Настроение в «Русском дворце» царило подавленное. В воздухе чувствовалась напряженность, граничившая с отчаянием. На то, что удастся вернуться «на родину», никто особо не рассчитывал. Страна победившего пролетариата лишь в самых редких случаях принимала своих блудных сыновей и дочерей.
Радушные эмигранты отвели нам спальное место в большой комнате, на полу. Нам выдали матрац, одеяло и простыни, из которых мама кое-как соорудила подобие постели. Пахло сыростью, плесенью и гнилью, а еще прокисшей капустой. Снаружи доносился непривычный звук — трамвайные звонки, а на другом конце комнаты наши хозяева — семья из четырех человек — спала на настоящих кроватях. Старик храпел и постанывал во сне.
«По коридору налево, рядом с входной дверью, на гвоздике висит ключ от уборной, — пояснили нам. — Уборная — третья дверь налево, света в ней нет. Свечка стоит справа от унитаза на ящике. Спички рядом».
Мне было страшновато выходить из комнаты ночью в холодный коридор. В «Русском дворце» ничего роскошного не было, хотя я втайне надеялся, что мы будем жить в настоящем дворце посреди парка. Вот по коридору приближаются тяжелые шаги, ближе, ближе… Это страшное чудовище, под его ужасной черной тушей сотрясается каменный пол, все ближе, ближе….
«Спи, моя крошка, усни. В доме погасли огни… Птички уснули в саду, рыбки уснули в пруду…» — пела мне мама старинную русскую колыбельную. Но я все равно полночи не мог заснуть.
Дом принадлежал некоему господину Либфельду, владельцу процветающего модного магазина в центре города. Господин Либфельд после войны бежал в Вену из польского города Кельце от еврейских погромов. А теперь сдавал все свободные квартиры приобретенного много лет тому назад доходного дома русским евреям.
Вскоре мы переехали в свою маленькую комнатку. Я каждый день играл с другими эмигрантскими детьми в коридоре, на лестнице и во дворе, почти не выходил на улицу и почти утвердился в мысли о том, что внешнего мира в этой загадочной стране просто нет, а все, что о нем рассказывают, — так, байки, сказки. Иногда мне казалось, что я в Израиле, иногда — что в России, но потом я понял, что я одновременно и там, и там. Наш дом был частицей Израиля и России в чужой вселенной под названием «Вена». Конечно, как же иначе: мир же устроен как множество коробок, маленьких, побольше и огромных, помещавшихся одна в другой.
Однажды в «Русский дворец» приехало семейство из Баку — папа, мама и двое сыновей. Одному было пять, другому — восемь лет. Они прилетели из Израиля, но австрийской визы не имели и, очевидно, надеялись незаметно проскользнуть мимо таможенников. Напрасно. Им сообщили, что следующим же самолетом их отправят обратно в Израиль. Прошло полчаса. Сотрудники аэропорта отвлеклись. Оставшись без присмотра, нелегалы ждать не стали, бросили багаж и потихоньку смылись, взяли такси и — прямиком в Бригиттенау. Адрес они знали: слухи о нашем доме успели дойти и до Израиля.
Эмигрантов охватила паника. Опасались, что за нелегалами явится полиция, чтобы выдворить из страны. Остальных, по всеобщему мнению, ожидала та же участь. На спешно созванном общем собрании жителей решали, что же делать. Кому-то пришло на ум выставить у подъезда часовых и соорудить баррикады. Если и в самом деле нагрянет полиция, уж как-нибудь эмигрантов из Баку защитить сумеем. «Не рискнут же они штурмовать среди ночи полный дом евреев… Да и дубинками нас избивать вряд ли посмеют, — объявил кто-то. — После всего, что они с евреями сделали. А потом, всех из Австрии не вышлют. По той же причине».
Этой весенней ночью никто не спал, кроме, может быть, немногих оставшихся жильцов-неевреев. Несколько эмигрантов помоложе приволокли в подъезд со двора металлические баки для мусора и соорудили из них баррикаду на полпути между дверью и лестницей, так, чтобы оставалась маленькая щель. Установили дежурство и регулярно сменяли часовых. Перед домом, во дворе, поставили еще дозорного, вооруженного свистком — подать сигнал тревоги, если увидит что-то подозрительное.
— Пусть только сунутся, — произнес часовой на баррикаде, эмигрант средних лет, которого все называли дядя Костя, и сжал кулаки. — Я в апреле сорок пятого Вену освобождал. Это для меня уже вторая битва за Вену будет!
Я от всего происходящего был просто в восторге, а дядей Костей прямо-таки восхищался, хотя ничего воинственного в его брюшке, лысине и в очках с толстыми стеклами не видел.
— Пойдем, мужчины пусть в войну играют, — сказала мама. — Когда мужчины начинают вести себя как дети, детям лучше держаться подальше.
— Да ладно, пусть остается, — возразил отец, который как раз спустился из «штаба» на четвертом этаже, — ничего страшного.
Он рассказал, что эмигрант из Баку, мучимый раскаянием, сидит на диване в квартире семейства Фридманов, неофициальном зале собраний всех живущих в доме «русских», и безостановочно просит извинения за причиненное беспокойство; что его жена рыдает; что его дети, как голодные волчата, опустошают холодильник госпожи Фридман, которую все жильцы дома странным образом без тени иронии называли «мадам Фридман».
— Дайте, что ли, мне палку какую-нибудь, — попросил дядя Костя, — наверняка, на чердаке прут металлический можно найти.