И она укоризненно смотрела на мужа.
— А я-то чем виноват? — раздраженно бурчал тот. — Не ты ли все жаловалась, мол, в Союзе ты был жид, а здесь, мол, все евреи, зато я украинская гойка?
— А что, тебе в Израиле хорошо было, да? — кричала она. — Ты кем там работал, с высшим-то образованием? В страховой компании папки перетаскивал из подвала в контору и обратно. Ты их даже по алфавиту расставить не мог, потому что еврейский алфавит так и не выучил!
— Ну, это еще не причина, чтобы уезжать, — вмешался мой отец. — Вот по политическим мотивам уехать можно. Сначала приглашают людей, а потом на своих новых граждан плюют или того хуже, отдают бюрократам на расправу. Каждый мучается и выживает как может, в одиночку. Там человек человеку волк, а не брат. Есть у тебя связи или деньги, значит, как-нибудь проживешь. Нет — сошлют в пустыню. Ну, и чем это отличается от России, я вас спрашиваю? Разве мы о таком еврейском государстве мечтали? Вот я из Израиля по принципиальным соображениям уехал.
Особенно мне запомнился один обитатель дома — пожилой еврей из Тбилиси, которого все называли Булька. Булька был маленький и широкоплечий, старательно красил волосы в черный цвет, и потому казался на десять лет старше, а не младше, как ему хотелось. Говорил он на правильном, изысканном русском с сильным грузинским акцентом.
— А знаете, что такое Вена? — допытывался он как-то у моей мамы. — Да что вы говорите? Вам это сейчас неважно? Помяните мои слова, сами потом это подметите и удивитесь. В Вене есть что-то призрачное, нереальное. Израиль некоторые остряки-неудачники называли шестнадцатой советской республикой: с советской бюрократией, с советской коррупцией, с советской идеологией, с оболваниванием масс и тому подобной чушью. Ну, хорошо, значит, Вена на этом фоне — тень бестелесная, призрак. Вы же помните, как это бывало: седьмое ноября, в Мавзолее лежит мумия, на трибуне стоят мумии, и весь этот ритуал призван показать верность живых мумий мумии мертвой, так сказать, подтвердить обеты… Ну, а Вена по сравнению с Союзом — даже не ритуал, а просто игра теней… Ах, вы не понимаете, о чем это я…
Мама и вправду не понимала. Она из вежливости слушала, кивала и улыбалась.
— Среди нас есть и такие, кто разрешения вернуться в Союз ждет больше года, — продолжал между тем Булька. — А их все томят и томят ожиданием, как раньше с выездной визой. Да, что за гениальное изобретение — время… А жизнь идет себе, идет и в конце концов останавливается, как часы. Вот так заведешь ее однажды, а потом…
— А я больше всего тоскую по своей старой квартире, — перебила его мадам Фридман. — Когда мы с мужем, а было это в тридцать первом году, в эту квартиру въехали, я поначалу чуть с ума не сошла. Три семьи, кухня, ванная и туалет общие. А мы вдвоем на девятнадцати квадратных метрах. Я не один десяток лет угробила, чтобы из этой дыры выбраться. Но вы же сами знаете, как с советскими людьми бывает. Где рождаемся, там чаще всего и умираем, и всю жизнь живем в одной квартире, где и дети, и внуки вырастают. Вот жила-жила в Петах-Тикве, и все время мечтала вернуться в свою квартирку, у окна постоять и во двор посмотреть, потрогать книжные полки слева от двери. А ведь лет сорок, с тридцать первого по семьдесят первый, не чаяла, как из нее выбраться. Странно все как-то.
— В квартиру вашу давным-давно другие жильцы въехали, — вставил кто-то.
Но мадам Фридман только пожала правым плечом. В Израиле она перенесла инсульт и теперь с трудом поднимала левую руку и волочила левую ногу.
— Ну, тогда хоть во дворе постою и в окошко загляну, старую свою квартирку увижу, — не унималась она.
— Полок-то вы точно не найдете. Их всегда первыми выкидывают, — сказал еще кто-то, а другая женщина добавила:
— Вот ведь в Израиле у вас наверняка своя кухня была, с плитой, холодильником, даже, поди, со стиральной машиной.
— А ну ее, стиральную машину, — проворчала старуха. — Ты-то чего при своей стиральной машине не осталась, милочка? А? Твоя родина, что, там, где стиральная машина, что ли?
— А где же вообще наша родина? — вопрошал Булька. — Что нам вообще нужно, кроме ямы метр на два и вот такого пристанища?
Он постучал по деревянному ящику, на котором сидел.
— Вот где наша истинная родина! Вот где наш вечный покой.
Тут все всполошились и завопили, перебивая друг друга, а другой эмигрант отрезал:
— Да заткнись ты, шут гороховый. Тебя никто не спрашивал. Дай серьезным людям сказать.
Он минуту помолчал, а потом попросил извинения за свою грубость.
— Не нравится мне ваш настрой, Булат Иосифович, — сказала мадам Фридман. — Попрошу вас уйти.
Мадам Фридман единственная во всем доме называла Бульку по имени-отчеству.
— Булька? — произнесла она как-то в разговоре с моей мамой и поморщилась. — Да что вы, милочка, какой бы он ни был, нельзя же так с пожилым человеком… Ну, нельзя же так, будто собаку кличут. Вот разве что он вас сам убедил, что он собака. Он кого хочешь в чем хочешь убедит. Послушайтесь моего совета, держитесь от него подальше. Он ведь совсем мешугге.[3] Знаете, что такое диббук?[4] Ах, знаете… Ну, значит, понимаете, что я имею в виду.
— А вчера только говорила, мол, Булат Иосифович — единственный нормальный человек во всем доме, остальным и доверять нельзя, — вставил господин Фридман.
— Да ну тебя, старик, — добродушно отмахнулась госпожа Фридман. — Ты-то что понимаешь, где тебе… А может, тебе бульончику сварить?
— Да отстань ты со своим бульоном!
— Знаете, на меня он, несмотря на весь свой напускной цинизм, производит впечатление человека бодрого и оптимистичного, — тихо сказала мама.
— Вот именно, именно! — воскликнула мадам Фридман. — Ну, разве я не говорила, совсем мешугге!
Так вот они судили, рядили, без конца спорили, размышляли, говорили — так надо, нет — эдак, а потом забрасывали все планы. Смысл этих речей я осознал только потом, если вообще можно говорить об их смысле.
Разве мой отец не идеализировал Израиль и не верил, что это лучший, достойный мир, где нет ни бюрократизма, ни взяточничества? На эту страну он возлагал большие надежды и поэтому не прощал ей ошибок.
Отец Виктора был куда прагматичнее. Он родился в Молдавии, до пятнадцати лет жил в капиталистической Румынии и потому не тешил себя иллюзиями относительно жизни на Западе. «Израиль похож на еврейское местечко, только побольше», — провозглашал он. Само собой, Израиль не был похож на еврейское местечко, только побольше. Но дело было не в этом.
Маме Виктора больше всех доставалось. Она не хотела уезжать из Советского Союза, но в конце концов сдалась на уговоры мужа. Она шла на все, лишь бы сохранить семью. Этому железному закону она подчинила всю свою жизнь. Ей оставалось утешаться обустройством быта и повседневными мелочами.
Я сижу на кровати и смотрю, как мама Виктора пересчитывает какие-то вещички и укладывает их в чемоданы.
— Блузку тете Оле, юбку Маше, подруге моей, — поясняет она моей маме. — Семь пар джинсов: Игорю — Машиному сыну, Косте — моему племяннику. Пять пар загоним спекулянтам, хоть какие-то деньги. Или у колхозников на продукты обменяем.
— Хорошо, а через границу-то как это все перевезете? — спрашивает мама.
— Надо же, а я и не подумала, — удивляется мама Виктора. — Придется еще две пары купить таможеннику. Кстати, а как, по-вашему, что из бытовой техники покупать?
— Ну, может быть, пару приемников портативных, — предлагает мама, — и, само собой, кассетный магнитофон с кассетами. Это же дефицит, на вес золота.
Наши отцы на такие мелочи не размениваются. И мы, дети, тоже знаем, что с отцами о многом можно поговорить, но ни с какими глупыми просьбами к ним приставать нельзя — ну, например, нельзя просить, чтобы они нас накормили. У отцов есть дела поважнее, они принимают решения, обсуждают принципиальные вопросы, например, будущее России или внутреннюю политику Израиля. Когда мама Виктора что-нибудь говорила, все всегда внимательно слушали. Потом высказывался отец Виктора. «Как справедливо полагает моя жена…» — неизменно начинал он и утверждал совершенно противоположное или вообще переводил разговор на другую тему. Если он с ней соглашался, то чаще всего произносил: «Вот-вот, именно это я хотел сказать, как ты это удачно сформулировала…»
4
Диббук