Выбрать главу

Мой отец, со своей непосредственностью и импульсивностью, часто перебивал маму: «Ну да, опять ты за свое, чисто женская логика. Все о какой-то ерунде, о мелочах, а о главном и не думаешь». Мама ему не перечила, только вздыхала, пожимала плечами и негромко произносила: «Ну да, может быть, ты и прав». Но иногда отвечала резко, бросала отцу какие-то упреки, которых я не понимал. В таких случаях маму защищал отец Виктора. Он вел себя как настоящий джентльмен. Впрочем, потом он чаще всего признавал, что прав был мой отец.

«Какой он умный», — думал я об отце. У него на все готов ответ, он все знает. А мама нет. Так уж получилось. Иначе и быть не может. Сомневаться в этом я стал, только когда вырос.

Мама Виктора считала, что он умный и одаренный. Его отец считал, что должен сделать все, чтобы у сына было счастливое детство и чтобы он смог наилучшим образом развить свои способности в благоприятном окружении. Я завидовал, когда его наперебой хвалили: мол, и читает бегло, и пишет без ошибок, и задачки как орешки щелкает.

«Ладно, нечего киснуть! — сказал мой отец, когда понял, почему я дуюсь. — Ты умнее его. А если нет, то уж будь добр, постарайся стать умнее».

Первые уроки немецкого нам с Виктором дали близнецы Янкель и Хаим Каханович. Примерно одних лет с нами, они происходили из ультраортодоксальной семьи австрийских евреев, а приглядывать за ними наняли госпожу Зельцман. По временам, когда ей становилось уж совсем невмоготу в просторной, хорошо обставленной квартире семейства Каханович, а близнецы хотели гулять, она брала их за руку и приводила в Бригиттенау. Прохожие изумленно оглядывались на мальчиков в кипах и с пейсами.

Наш дом был для Хаима и Янкеля чем-то вроде таинственного острова, двор — джунглями, в которых ждут опасности и приключения, коридоры — загадочным лабиринтом: хочешь — играй в войну, хочешь — в прятки, хочешь — в путешествия. Янкель и Хаим говорили по-немецки, на иврите и на идише, а скоро выучили и несколько русских слов, которые не стоило произносить при родителях.

Виктор дернул Янкеля за пейсы, а тот укусил его за руку, но они быстро подружились. Хаим научил меня нескольким молитвам: когда он их читал, то смешно раскачивался вперед-назад, как дятел на дереве, выклевывающий жуков-древоточцев. Я молился вместе с ним, коверкая слова и добавляя новые, собственного сочинения: «Шма Исроэль, Адонай, каравай-каравай, элохейну, кого хочешь выбирай». Хаим и Янкель хохотали так, что чуть на пол не попадали.

— Господи, а худые и бледные-то какие! — горячилась мадам Фридман, соболезнующе разглядывая тощих мальчишек.

Она привела их к себе в квартиру и там накормила наваристыми щами со свининой, хорошенько сдобренными сметаной. Хаим и Янкель уписывали трефное за милую душу.

— Ну вот, — с удовлетворением констатировала мадам Фридман, — теперь у них хоть щечки порозовели.

Госпожа Зельцман стала возмущаться:

— Да что это вам в голову взбрело, мадам? Им такое есть нельзя, им религия запрещает. Если сами мы неверующие, это же не значит, что чужие убеждения можно не уважать.

А потом с улыбкой добавила:

— А что же Господь скажет?

— Да ладно вам, — отмахнулась мадам Фридман, — Господь Бог уже не один десяток лет на больничном. А уж когда предстану на Страшном Суде, скажу ему пару ласковых.

— Все знают, что случится на Страшном Суде, — вмешался Булька, который только что вошел в квартиру. — Люди будут судить Господа Бога и решать, оставить Его на посту или обречь на вечное проклятие. Я заранее знаю, как буду голосовать.

Госпожа Зельцман вздохнула и стала втолковывать детям на иврите, чтобы те родителям о «русском супе» не проговорились, а мадам Фридман добавила на идиш:

— Самое главное, не сболтните, какой он вкусный.

Но Господь Бог все-таки обрушил на грешников карающую десницу, потому что у Хаима от непривычной еды начался понос, он струсил и во всем признался родителям. Госпожу Зельцман обругали «шиксой» и с позором уволили. К великому нашему сожалению, Хаима и Янкеля мы с Виктором больше не видели.

В один из долгих вечеров, которые родители проводили за бесконечными разговорами, они так разгорячились, что явно забыли услать нас из комнаты. Семья Виктора была у нас в гостях. С трудом объединяю разрозненные воспоминания в целостную картину. Сначала беседа вращалась вокруг каких-то скучных повседневных проблем. Взрослые сидели на кроватях. Другой мебели у нас в комнате не было. Мы тем временем играли в уголке моими немногочисленными игрушками. Заметив, что взрослые говорят все громче, все раздраженнее, мы побросали игрушки и прислушались.

Как я потом догадался, родители поссорились из-за условия, которое поставили бывшим эмигрантам советские власти. Требовалось подписать заявление, бичующее «империалистическую политику» «оплота мирового сионизма» и живописующее, сколь невыносимо «существование в капиталистическом аду» все честным людям с обостренным чувством справедливости. Далее «возвращенцам» предстояло просить у советского народа прощение за предательство — опрометчивое решение эмигрировать.

— А по-моему, — медленно, с напором повторял отец, — нельзя подписывать это позорное вранье, никому — ни мне, ни вам!

— С волками жить — по-волчьи выть, — язвительно парировал отец Виктора. — А вы что, думаете в сторонке отсидеться, отмолчаться? Нет, не выйдет, подпишете и вы как миленький!

— Это цинизм и беспринципность, — возразил отец. — Цель средства не оправдывает.

— Мой муж хочет, чтобы весь мир по его правилам играл. Так всегда было, — вмешалась в разговор моя мама.

— А ты — что? Неужели подпишешь?

— Да, если понадобится, подпишу, — ответила она.

— Ах ты, пятая колонна! — воскликнул отец, вскочил и воздел руки к небесам. — Вы что, не понимаете, что происходит? Мы же репутацию Израиля с грязью смешаем! Нам там не понравилось — ладно, пусть. Хотим вернуться на родину — ладно, пусть. Но Израиль все-таки был и остается еврейским государством, прибежищем для несчастных, преследуемых. Фашисты шесть миллионов евреев уничтожили, разве можно об этом забыть? А сейчас мы, значит, на руку врагам Израиля сыграем, внесем, так сказать, свой вклад в его погибель, будем на него клеветать?

— Мне кажется, вы переоцениваете свои силы и, самое главное, нашу значимость, — ответил отец Виктора.

— Тот, кто подпишет это заявление, — негодяй!

— Знаете, — смущенно вставила мама Виктора, — по-моему, лучше нам сейчас разойтись и завтра это все обсудить на свежую голову.

— Ну да, конечно! — разъярился отец. — Только бы у вас тишь да гладь, а что борьба идет не на жизнь, а на смерть, до этого вам дела нет! Ну да, вы же украинка, где вам осознать всю глубину…

— А теперь хватит! — Отец Виктора повысил голос, что бывало очень редко. — Вы слишком далеко зашли! Еще жену мою оскорблять будете!

— С каких это пор «украинка» — оскорбление? — насмешливо протянул отец.

Мама Виктора заплакала и запричитала:

— Что я вам сделала? За что вы так со мной? Я просто хотела жить, как все, никого не трогала…

Муж обнял ее за плечи и жестко произнес:

— Я это заявление подпишу, неважно, что об этом всякие неисправимые упрямцы подумают. А еще напишу, что все беды — от националистов вроде вас.

И тут случилось что-то для меня, ребенка, совершенно невообразимое, что-то, что до сих пор, словно в замедленной съемке, стоит у меня перед глазами: мой отец схватил оппонента за воротник серого поношенного советского пиджака, сдернул его с кровати, так что чайная чашка полетела на пол и разбилась вдребезги, и закричал:

— Вон из моего дома!

— Из дома? А где вы видите дом? — принужденно засмеялся отец Виктора, стряхнул моего отца и отбросил его к стене.