Володя всегда работал быстро и точно.
Санька обернулся ко мне, улыбнулся своей солнечной улыбкой – и в ту же секунду что-то загрохотало, взорвалось. Глаза его закатились, мертво глядя мимо меня, а белые ровные зубы меж раздвинутых в улыбке губ окрасились кровью. Я хотела заорать, но крик почему-то застрял в грудной клетке, распирал ее, не давал пути воздуху, царапал горло. И я схватилась руками за шею, впилась в кожу ногтями, словно желая разодрать ее, выплеснуть этот крик на волю. И наконец все же смогла закричать – истошно, отчаянно!
А затем я проснулась.
Меня словно подбросило на постели. Кругом была чернота, кожу на шее саднило: должно быть, я и в самом деле во сне расцарапала себе горло. В груди надсадно болело.
Я поморгала мокрыми от слез глазами, как всегда в первые минуты бодрствования, пытаясь понять: где я, что это за незнакомая квартира, что со мной случилось, откуда этот сухой, выедающий легкие ужас?
В ушах все еще оглушительно звенел мой собственный крик. Затем сквозь него стали просачиваться тихие ночные звуки. За стеной заскрипела кровать, дребезжащий старушечий голос забулькал:
– Опять орет, припадочная. Ни днем, ни ночью покоя нет.
В коридоре глухо хлопнула дверь, просеменили шаги босых ног по паркету, щелкнул выключатель – и в комнату вошла мама в ночной рубашке. Васильковые батистовые оборки уныло повисли на костистой груди, густые русые волосы непривычно струились по плечам, не закрученные в узел, в сильной «музыкальной» руке был зажат шприц с успокоительным.
– Ну, что ты? Что? – раздраженно зашептала она. – Опять, что ли? Когда это кончится?.. Дай, уколю! Дай, не выдрючивайся!
Бедная милая мама, не умевшая ни пожалеть, ни посочувствовать, ни приласкать, ни каким иным способом выразить свою материнскую любовь и заботу…
Я понимала, что ее вечное раздражение, ворчание и постоянные жалобы на то, что я не даю ей спокойно жить, на самом деле – лишь свидетельство того, как сильно она за меня боится, переживает, заботится обо мне. Несчастная, издерганная, разочарованная в жизни женщина, шестнадцать лет прожившая с человеком, для которого самым большим признаком проявления чувств было явиться домой не в 11 вечера, как обычно, а в десять и в порыве добродушия и любви ко всему человечеству походя чмокнуть жену в висок. Обнять дочь, поцеловать, приласкать было чем-то невозможным – немыслимым для мамы проявлением чувств!
Впрочем, если бы она вдруг решилась, я и сама, наверное, впала бы в ступор от неожиданности. Настолько несвойственно для нее это было…
Мать сделала мне укол – и паника, сдавившая грудную клетку, стала потихоньку отступать.
Я опустилась на постель и замоталась в одеяло, чтобы провалиться в черное блаженное забытье без снов. Постель казалась чужой – за год, проведенный в этой квартире, я к ней так и не привыкла.
Мать увезла меня в Москву сразу же, как я немного пришла в себя после похорон Санька.
Кажется, она и в самом деле сильно тогда за меня испугалась – я едва находила силы сползти с кровати, не ела, не спала, превратилась в иссохшую тень самой себя. И мама впервые в жизни отважилась на решительную перемену, вероятно, понимая, что только это и сможет как-то поправить ситуацию.
Официально было объявлено, что мне нужно продолжить обучение в лучших, больше подобающих раскрытию моего дарования условиях. На самом же деле мать увозила меня от родных улиц и стен, где все было пропитано воспоминаниями, где, кажется, из-за каждого поворота в любую минуту мог появиться Санек и улыбнуться мне своей лучистой улыбкой…
Его гибель навсегда перечеркнула во мне юношеское ощущение грядущего счастья, понимание жизни как некой волшебной силы, таящей в себе несметные дары и сюрпризы. Вместе с ним умерла и я – та, прежняя. Вместо нее родилась совсем другая личность, с которой я многие годы вынуждена была осторожно знакомиться.
Теперь, к сожалению, я уже очень хорошо ее знаю.
Мама не стала подавать на развод с отцом, но всем было ясно, что уезжает от него она навсегда.
Меня, впрочем, это заботило мало, я и так отказывалась с ним разговаривать после того, как он не помог мне в тот вечер, когда все еще можно было поправить.
Хотя не думаю, что он вообще заметил мой молчаливый протест. Когда мы прощались, уже на выходе из квартиры – мать суетилась, в тысячный раз перепроверяла, взяла ли билеты на поезд, не забыла ли мою папку с нотами – он шагнул ко мне, быстро скользнул сухими губами по виску и сказал:
– Ну, давай, дочка! Учись! Смотри там, с москвичами этими поосторожнее. Все они говно людишки. Столица, мать твою растак…