– Ради бога, тише! Нас могут услышать, тогда не сносить головы!
Эрлих прижался лбом к стеклу, за которым убегала улица. «Болтают черт знает что, всякую несусветную чушь…»
– Которые господа, а которые товарищи! Конец маршруту, вылазь! – объявил вагоновожатый.
Эрлих спрыгнул на брусчатку. Пересек трамвайное кольцо, прошел Мытную улицу, 9-ю Рождественскую, казармы саперного батальона в Виленском переулке и вышел на Преображенскую. «Не слышал ни единого выстрела, не скажешь, что сменилась власть, столицу взбудоражил бунт, – подумал Эрлих. – Вокруг полная безмятежность. Куда пропал патриотизм, который был в начале войны? Отчего не слышно ликования от объявленных свобод? В марте толпы торжествовали по поводу отречения царя от престола, образования демократической республики, сейчас никого не возмущает арест правительства».
Возле двухэтажного особняка с лепным карнизом, небольшой скульптурой льва у подъезда поручик оглянулся по сторонам, тронул медный засов. Когда дверь отворил благообразный старик с окладистой бородой, в накинутой на плечи ливрее, юркнул в дом.
– Не хвораешь, Акимыч? Маман у себя?
– С приездом, вашбродь! Уж как барыня обрадуется! – старик запер подъезд, стал застегивать ливрею. – Домас-с барыня, который уж день на улицу ни ногой, и мне запретили отлучаться. Надо в лавку сбегать, а они: «Продуктами запаслись впрок».
Эрлих вбежал по мраморной лестнице, не слушая, что говорит семенящий за спиной Акимыч. На втором этаже своим ключом отпер дверь с медной, до блеска начищенной табличкой:
ЭРЛИХ
Ростислав Карлович генерал от инфантерии
В прихожей царил мрак, поэтому Эрлих не сразу разглядел мать.
– Рада видеть живым-здоровым. Как удалось вырваться в столицу? Неужели получил позволение оставить службу? В твои годы покойный отец даже в мелочах не нарушал устав, был исполнителен, что помогло росту карьеры, получению генеральского звания. Приехал надолго или на день? А я измучилась бессонницей – разве уснешь, когда на улице идут демонстранты, грохочут машины? Ночами раскладывала пасьянс, молила Бога, чтобы утихла смута. И погода хуже некуда…
Мать говорила, задавала вопросы, не ждала ответов. Эрлих перебил:
– Прикажите истопить ванну.
Кутаясь в шаль, мать продолжала жаловаться:
– Бродят слухи о каком-то перевороте, точнее, бунте. Неужели нас ожидает содом и гоморра? Жизнь обесценилась, выпущенные из тюрем станут убивать, грабить, за наши жизни не дадут даже ломаного гроша. Видела над крышами дымы пожаров, неужели огонь коснется нас? Свет включают с перерывами, счастье, что запаслись свечами, керосином для ламп, дровами, иначе сидели бы в холоде, полной темноте. Телефон не работает, говорили, станцию захватили социалисты с большевиками…
Эрлих прошел в столовую, где окна закрывали шторы. Взял канделябр с оплывшими свечами, осветил на стене картину в позолоченной раме.
– Ты приехал за Веласкесом? – догадалась мать.
Не оборачиваясь, Эрлих ответил:
– Необходимо спасти полотно. Это единственная ценная вещь, оставшаяся после потери имения. Есть, правда, особняк, но в любой момент его могут реквизировать, нас вышвырнуть на улицу, в лучшем случае завершим жизнь в ночлежке. С собой недвижимость не унести, другое дело, живописное полотно великого мастера, высоко ценимого во всем мире, его с радостью, не торгуясь, приобретут богатые коллекционеры, которых немало в Европе или Америке.
– Мое упрямство, отказ продать Веласкеса помогли сохранить приданое. Твой отец пустил по ветру многое из нашего имущества, заложил имение, запросто продал бы и фамильную реликвию.
Все, что говорила мать, Эрлих прежде слышал не раз и попросил:
– Ради всех святых, не пускайтесь вновь в воспоминания, не вините во всех бедах покойного папá. В незавидном положении, в какое попало наше семейство, виноваты война, смерть главы рода, сожжение крестьянами имения, потеря банковского вклада из-за обесценивания рубля.
– Вспомни, сколько сил я потратила, уговаривая отца не продавать Веласкеса. Сдайся я, и ныне «Завтрак» был за океаном.
– Правы в одном: необходимо сберечь полотно любой ценой – это наша главная обязанность. Проститься с Веласкесом можно лишь тогда, когда станем умирать от голода, останемся без крыши над головой, встанем у церковной паперти с протянутой рукой. За кордон особняк не увезти, а картину можно.
– Считаешь, что могут ограбить? – Мать заломила руки, закатила глаза. – Я не переживу потерю картины, она бесконечно дорога.