Так я и стал осветителем художественной студии Петроградской стороны. Днем — на «Красном путиловце», вечерами — в студии. Ребята и девчонки играют в спектаклях, а я их освещаю. Молодой руководитель театрального отделения переехал в Москву, его заменил пожилой человек — Арсений Дмитриевич Авдеев. В студию приходили другие ребята, ставились новые спектакли, а я все продолжал работать со светом.
И вот однажды Арсений Дмитриевич начал работать над пьесой, где простой деревенский парень должен был петь под гармонь залихватские частушки. Сколько ни пробовали — не получается.
— Да что вы, соколики мои? — взмолился руководитель. — Неужели вы никогда не слышали и не видели, как вечерами гуляют в деревне…
— А кто из нас ее видел, деревню? — оправдывается за своих студийных друзей-актеров неудачный герой-любовник.
Арсений Дмитриевич, как может, буквально на пальцах, объясняет и даже показывает, как должен держать деревенский парень гармонь, как перебирает пальцами пуговки своей певучей подруги-гармони, как звонким голосом запевает.
Снова муки творчества — и снова каждому видно, что не живут артисты этим образом, а, что называется, вымучивают его.
— Какой ужас! Какой кошмар! — сокрушается наш режиссер. — Мне страшно поверить, что среди моих учеников нет ни одного, кто бы по-настоящему знал народную глубинку, волжские, уральские диалекты.
И тут почти все ребята, за исключением новичков, оборачиваются в мою сторону, смотрят на меня.
— А ты, осветитель, не попробуешь? — предлагает Арсений Дмитриевич. — Некого больше пробовать. А вдруг получится. Выручай, Павел!
Оставляю прожектор с цветофильтром, медленно подхожу к ребятам, а в мыслях уже в Бикбарде. Вспоминаю, как вечерами парни с гармошкой проходили мимо наших окон и всегда начинали припевки с одной и той же, совершенно безобидной, даже какой-то извиняющейся частушки:
А потом начинали петь такое, что бабушка Гарутина затыкала уши и нещадно бранилась:
— О, пермяк солены уши! Да как же ты можешь такое горланить на все село, идол? Креста на тебе, что ли нет? Как ты можешь так припевкой своих девчат обижать?!
Мама, бывало, хохочет, успокаивает ее:
— Зря ты сердишься. Это же ведь жизнь!..
— Да какая тут в чертях жизнь? Так горланят, что никакой жизни от них нет! О, греховодники! Чтоб на том свете черти на вас воду возили!..
Бабушка Тарутина называла такие частушки «солеными». Едва запоют ребята в другой вечер — она уже закрывает форточку:
— От них, греховодников, кроме соленого да малосольного, больше ничего путного не услышишь… А девки наши тоже хороши. Парни их на весь Урал позорят припевками, а они развесили уши и слушают. Вот срамота-то! Господи, прости мою душу грешную…
— Почему же? — смеется мама. — Вы послушайте хорошенько, послушайте. Девчата им тоже не уступают: и частушки задиристые, и голоса. Ах, как поют! Так бы вышла сама и подпела!..
— Не дури! — не на шутку расходится строгая бабушка. — И дверь сейчас на замок запру, чтобы не искушали тебя все эти греховодники. Господи, что на свете делается, что делается? Срамота!..
— Теперь уже можно открывать, — улыбается мама. — Помирились они. Видишь, все вместе какие ласковые частушки запели, слышишь?
Бабушка открывает форточку, прислушивается и тоже расплывается в улыбке:
— И правда, ласковые. С этого вам, пермяки солены уши, и начинать надо бы. Давно бы так!
Воображение сразу переносит меня и на те зимние бикбардинские «катушки», где под частушки и хохот с горы вместе с санками летят огненные, набитые смоляной паклей колеса и кадки. Вспоминаю радостный праздник Ивана Купалы, когда все с удалью и хохотом прыгают через костер.
— Трудно решиться? — спрашивает Арсений Дмитриевич.
— Да нет, — отвечаю. — Просто думаю, какие частушки вам спеть. Ведь у нас, на Урале, они делятся на три сорта: соленые, малосольные и ласковые. Какие спеть?
— Да хоть перченые! Лишь бы на пользу дела, — благословляет руководитель.
Возможно, Арсений Дмитриевич сказал это в шутку, но тогда я принял его слова как руководство к действию и запел: