Над широкой дорогой, ведущей к дому, виднеющемуся на пригорке, на зеленом лугу, под ветвистыми, живописно разбросанными дубами, сидели молча девушки, еще держа друг друга в объятиях. Блондинка положила чудной красоты головку на плечо подруги, а та опустила глаза на землю и грустно задумалась.
Это была прекрасная картина. Лучи солнца, падая сквозь древесные ветви, чудно освещали красивую группу и зеленую траву, на которой сидели подруги. Одетые скромно, по-деревенски, сбросив соломенные шляпки, лежащие здесь же возле, распустив в резвости волосы, отдыхали девушки после прогулки и живой беседы.
Младшая, блондинка — ангел красоты, с глубоким огненным взором голубых глаз, среднего роста, дивного сложения, имела в себе столько очарования, что нельзя было посмотреть на нее без некоторого волнения. Взор ее говорил так много, так дивно, что перед ним, как перед неизмеримой бездной, стоял человек в остолбенении. Уснувшие мысли пробуждались в душе при этом взоре, волнами били в сердце и бросали человека в задумчивость, тоску, отчаяние.
Взор этой девушки был самым сильным доказательством бессмертия души человеческой. Жизнь его была так могуча, так огромна, что не могла кончиться с жизнью на том свете. Но дивная противоположность! Уста той же самой девушки маленькие, румяные, свежие, подобно распустившейся розе, — улыбались насмешливо над ее собственными глазами. Небесные были у нее очи, уста были земные. Кто упился бы этими глазами, того отрезвили бы эти коралловые губки. Смотря в ее очи можно было вечность передумать, века грезить в восторге; за один поцелуй ее уст — отдать все свои сокровища.
А как бывала она прекрасна, если порой розовые губки грустно гармонировали с ее глазами! Тогда целый мир мог бы лежать у ног ее, и ему бы вставать не захотелось, да и не помыслил бы об этом.
Ясное чело ее осеняли светлые волосы, как золотистый ореол осеняет ангелов; то было белое поле, на котором кажется виделись бегущие мысли, ясные, золотистые, крылатые; каждая выразительно появлялась на нем, проплывала сквозь волшебные очи — и исчезала. Кто же знает, где исчезают, куда стремятся мысли?
Подруга Юлии тоже была хороша, хотя красота ее была грустнее; на ней выразительный след оставило чувство, не имеющее названия на языке нашем, потому, что мы его не имели в сердце и не имеем, это — смирение. Черные глаза, прикрытые длинными ресницами, светились тихой сдерживаемой грустью, горячечный период которой миновал уже. Осталось смирение в страданье. Уста черноокой смеялись, но смехом печальным, смехом христианской грусти, и все черты говорили о каком-то таинственном прошедшем, геройски пережитом, которое только уже как привидение носилось перед ее глазами.
А между тем, несмотря на серьезное выражение лица, брюнетка не намного была старше подруги: очевидно, страдание ускорило развитие зрелости, и каждый год — два года записал на грустном ее челе.
Она не имела той весенней свежести, той идеальной белизны, которые украшали блондинку; бледная, смугловатого цвета, хотя с красивыми чертами, она могла только понравиться, привлечь, если ближе узнавали ее. Иногда даже казалась она некрасивою. Взор ее никогда не подымался как в юности смело, с вопросом, с вызовом, с любопытством; она как бы не хотела смотреть на свет, не находя в нем ничего любопытного, опускала глаза, и бегло озиралась кругом, если никто не смотрел на нее.
Не знаю, что думали они, соединенные долгим искренним поцелуем, может быть об ином поцелуе, о будущем, о себе, может быть… Но кто же знает, что думают девушки, когда целуются, кто знает, мыслят ли они в то время!
Опустив головки, сплетясь руками, обе мечтали. Брюнетка Мария смотрела на землю; блондинка Юлия устремила взор за деревья на ясные лучи солнца, от которых даже не смыкались ее ресницы. И довольно времени прошло незаметно — а им показалось одним мгновением. Внезапно за ними раздался шум, земля задрожала, начали хрустеть ветви, шелестеть листья, а испуганные девушки, не имея сил подняться перед угрожающею, как им показалось, опасностью, повернули только головки в ту сторону, откуда шум приближался.
Из зеленой рощи, на дивной серой лошади, скакал всадник с ружьем за плечами; он удерживал породистого скакуна, который почти уносил его. С разорванными ноздрями, с распущенной гривой, приподнятым хвостом, весь в пене, с надувшимися жилами, которые чудной сеткой рисовались на тонкой коже, серый конь уносил, или лучше сказать, хотел унести своего господина. На нем, как приросший, сидел красивый и, казалось, сильный молодой человек. Очень простой костюм его состоял из голубой венгерки, на которой ружье и пороховница крестообразно висели на зеленых тесемках. Обыкновенная небольшая фуражка едва прикрывала часть головы, выражающей мужество и благородство. Темные, коротко остриженные волосы, карие глаза, орлиный нос, румяные и приятные губы составляли целое, отличавшееся не чертами, но более их выражением.