И повлекла ее в гостиную, выходившую на балкон несколькими стеклянными дверями. Крыльцо, деревья и цветы, которых и здесь и под окнами было множество, затемняли спокойный этот уголок — важный и грустный, как прошедшее. Среди многих новых, недавно наставленных здесь игрушек, старинная мебель прошлых времен находила еще здесь место. Знать не отваживались изгнать ее, но ветреная внучка, не имея уважения к старинным креслам, диванам и зеркалам в фарфоровых рамах, усиливалась затмить их, устанавливая здесь, что только могла нового. Не очень ей это, однако ж, удавалось: белая с золотом мебель, покрытая кармазиновым трипом, ничего не теряла при креслах, обитых зеленым сафьяном, довольно грубо и поспешно сделанных из красного дерева.
Одно большое зеркало, в прекрасной золоченой раме, казалось каким-то безвкусным недоделком при зеркале в фарфоровом окладе, которое не уступило ему места. Старые фамильные портреты, английский диван, немного вычурных новейших безделиц и фортепиано из палисандрового дерева довершали убранство гостиной, по которой можно было судить о прежнем и нынешнем состоянии помещика.
Из гостиной вошли девушки в другую, похожую на нее комнату, скромнее убранную; здесь также была старая, но только одна старая мебель. Бронзовые часы с фарфоровыми украшениями показывали шестой час. Полуоткрытая дверь вела в довольно темную комнату бабушки. Это была небольшая и укромная комнатка, освещенная только одним, выходящим в сад окошком. У окна стоял столик, на котором были размещены в порядке разные старинные вещи: прекрасная шкатулка, небольшие дорожные часы, стоявшие на четырех бронзовых ножках, несколько книг, крест черного дерева с распятием из слоновой кости, немного ключей и бумаг. Дальше стояла кровать с камчатыми занавесками, диван из волосяной материи, обитый бронзовыми гвоздиками и несколько подобных же кресел с выгнутыми ручками. Над камином висел портрет мужчины в старопольском костюме, с подбритой чуприной и веселым лицом, каких теперь уже не видно. Между столиками и кроватью, на удобном кресле, со скамеечкой под ногами, сидела старушка, держа в руках молитвенник и четки. Прекрасны были черты ее лица, а в господствовавшем на них спокойствии можно было читать чистое и добродетельное прошлое польской матроны.
Простая, не очень ученая, но исполненная ума и чувства старость могла представлять образ женщины наших прежних времен, подвиги которой забыты, о которой молчат книги, но на которую предания возложили лучистый венец. Набожность, отвага, неисчерпаемая доброта, уважение добродетели, детская невинность — вот что характеризовало женщину нашу до XVIII века. Никто о ней не знал за порогом ее дома, но все чтили и благословляли ее, кто к ней приближался. Это не была француженка, полная кокетства, которая всю жизнь думает только о своей красоте; ни мечтательная немка, живущая более в области фантазии, чем на земле; ни чопорная англичанка, для которой приличие дороже самой добродетели, но живая, хоть степенная, серьезная и вместе кроткая женщина, великая, потому что всегда управляла собой, а в сердце у ней — сокровище доброты и самопожертвования, хотя уста ее были молчаливы. Жизнь ее проходила более в действиях, нежели в словах и размышлениях. Уста молились, трудились руки, сердце любило Бога и ближнего. Даже никогда нечистая мысль не сводила величественной матроны до земной грязи; ничто не могло очернить ее, ни смутить ее высокого спокойствия. Целая жизнь ее была добровольным исполнением обязанностей, чистой жертвой, непрерывным самоотвержением, и это все, на каждом шагу, озаряла и согревала теплая вера. Вера укрепляла ее при всех обстоятельствах жизни: в счастье благодарила она Бога, не доверяя сбывчивости надежд, потому что они были земные, преходящие; в бедах она росла, мужала, собирала силы и возносилась до героизма. Тогда борьба, не утомляя, казалось, подкрепляла в ней жизнь.
Своих любила она безгранично и грешила против них избытком привязанности, которая не всегда бывала полезной для их будущности, потворствовала, нежила, стараясь усладить их жизнь, обеспечить будущее; для чужих, в которых видела посланников Божиих, для чужих несчастных и убогих была щедра, не только подарками, не только хлебом, но и участием, душою, братской заботливостью, искренним милосердием. То, что мы называем светом, а что в самом деле только тревога и суета, необходимые для тех, кто утратил покой или не умеет ценить его, не было для нее занимательным, не привлекало, а скорее страшило ее и за себя и за другого.
Дни ее проплывали однообразно от колыбели до могилы, незаметно, ведя ее к цели ровным, медленным шагом, без ощутимых перемен, без сильных тревог. На этой скромной ткани кое-где блистали золотые нити и виднелись черные полосы, как границы, на которых жизнь чувствовала радость и горе. Но за ними снова тянулись однообразные дни покоя, — означенные трудом и молитвой.