Но Ян любил Юлию, а Мария ничем себе не изменяла. Были они только смелее между собою, сдружились и постепенно раскрывали тайники своего сердца.
Даже однажды Мария рассказала Яну некоторые обстоятельства своей жизни, и Ян пожалел о ней.
— Бедная, — говорил он, — одна в целом мире и так несчастна!
И как-то долго потом не говорили они о Юлии. Наконец, пришло письмо из Варшавы, и стало все по-прежнему, как было на другой день после отъезда Юлии.
Ян был встревожен, что можно было приписать горести. Мария становилась каждый день печальнее, хотя была намного смелее с Яном и не избегала его взоров, встречи, беседы.
Она плыла по течению… А за нею был печальный край, а впереди — пустыня. Недолго суждено им было быть вместе. Ян, тосковавший вначале, считал дни с Марией, а оба они имели в этом свою цель и постепенно реже и реже говорил о Юлии. Он сердился, упрекал себя за это, насильно воображал обетованное будущее, но оно не имело уже для него прежнего очарования.
Через два месяца очевидна была перемена в обоих. Ян старался победить себя; Мария скрывала, что чувствовала, но любила всей душою. И разве можно скрыть это чувство? Не уничтожишь его, изменят тебе взор, робость, глаза, движения и те дьяволенки, которые летают вокруг нас и разносят, и подают каждому с улыбкой мысли, которые мы бы хотели затаить.
Часто любовь даже замаскировывается нерасположением, но это распознается легче всего.
Мария в самом деле умела скрыть, что чувствовала, но лишь настолько, насколько позволяли силы человеческие.
Ян чувствовал, что она была расположена к нему.
Мысли их и вкусы были сходны, сердца понимали друг друга. Оба они верили во все прекрасное и благородное верой молодости, не требующей испытаний.
Через три месяца Мари приметила в Яне сильную перемену, что очень ее поразило. Ян вспоминал о Юлии разве только случайно и то равнодушно, являлся раньше, уезжал позже и проводил целые дни, иногда целые вечера в Домброве, стараясь продолжить время своих посещений.
Старостина принимала это за простое дружеское расположение и была совершенно спокойна, но Мария не могла не догадаться, что Ян не был уже к ней равнодушен, как прежде, что сердце его изменилось, а последнее испытание было его падением.
Долго не верила она себе, но взоры говорили выразительнее, и дальше невозможно уже было сомневаться.
Испуганная, обвиняя только себя, она совершенно растерялась; но первая готова была пожертвовать собою, решилась ожидать взрыва и, если бы не ошиблась, объявить Яну, что не может принадлежать ни ему, ни кому бы то ни было другому.
Признание это могло стоить ей жизни, но она присудила себе как наказание, потому что измену Яна приписывала себе, только себе, бедняжка.
Но что же делалось с Яном?
Сердце — бездна! Кто же поймет, кто изъяснит его!
Сначала сердце его долго колебалось между Юлией и Марией, пока не перешло на сторону первой. Теперь возвращалось оно к другой. Ян был в отчаянии и любил, безумствовал и отправлялся в Домброву.
Исхудавший, больной, почти помешанный, Ян боялся возвращения Юлии, как страшного суда.
А время летело быстро, и весна уже во всей красе распростерла зеленые крылья над землею.
Невозможно выразить молитв, слез Марии, упреков самой себе, отчаяния и битв ее самой с собою. Дивным огнем блестели ее черные очи; она побледнела, переменилась и ходила полуживая.
А Ян приезжал в Домброву, уже повинуясь более своему сердцу, нежели приказаниям Юлии.
Было майское утро. Не застав Марии в гостиной, Ян вышел в сад и нашел ее в одной из боковых аллей. Она прохаживалась с книгой в руках, смотря вокруг блуждающим взором. Легко можно было прочесть в глазах Яна, что он пришел с каким-то решительным намерением.
Предчувствуя что-то страшное, приветствовали они друг друга с большим смущением.
Долго Ян шел молча возле нее.
— Что за весна! — тихо сказала Мария. — В жизни моей не помню… подобной! (Всегда наилучшею весною бывает для нас та, во время которой мы любим). Небо так ясно, воздух отраден, зелень развивается так живо, цветы поднимают блестящие головки, словно какая-то радость разлита в природе…
— О, если бы я мог подобно вам это чувствовать!
— Мне кажется, ничто вам не мешает! Только угрызения совести и раскаяние в первом пылу своем могут оторвать от этого наслаждения и пересилить чувство.
— Да, угрызения совести и раскаяние!
— Но неужели на вас лежит тягость обоих?
— Никогда прежде я не знал их, а теперь чувствую на себе, как преступник.
— Что вы говорите? Где же ваши тяжкие преступления.
— У меня одно, только оно ужасно.