Не было в дворне Старостины ни одной пятнадцатилетней девочки, по которой бы не вздыхал пан Войцех, надеждой на взаимность, которой не имел бы права хоть на час утешать себя. А услуживал он своим любезным с самопожертвованьем, достойным лучшей награды: все, что имел, — было к их услугам; кормил их, возил кататься, делал для них вечеринки, покупал подарки и потом, когда ему изменяли, не жалел даже пожертвований своих, а довольствовался только проклятиями на пол непостоянный и вероломный. Тогда рассыпал он в буфете анекдоты о непостоянстве женщин и клялся, что никогда, пока жив, ни на одну больше не посмотрит. Однако на другой день влюблялся снова. Это вошло ему уже в привычку, а в семьдесят лет кто же отстанет от застарелых привычек? Но это был честнейший, отличнейший человек. Простим же ему, оттого что все имеем свои слабости.
Когда он неся кофе, на цыпочках, вошел в комнату Старостины, улыбаясь, прихорашиваясь и стараясь прямо держать голову, Юлия быстро бросилась к нему, и схватив его за руку, спросила:
— Ты всех знаешь в соседстве, Войцех?
— А как же? Кого ж бы я не знал?.. Ведь… (здесь он затруднился счетом, не видя надобности вдаваться в предательское исчисление) мы довольно давно живем здесь.
Старушка, боясь живости внучки, подала ей знак и сама начала расспрашивать Войцеха.
— Видишь ли, любезный Войцех, кто-то в лесу испугал Юлию.
— Как, ясновельможная пани? В лесу?
— Какой-то молодой человек на серой лошади чуть не растоптал их.
— На серой лошади? Молодой человек? — говорил Войцех задумчиво, накрывая стол салфеткой. — Молодой человек на серой лошади!.. Кто ж бы это? Пан Цемента?
— Этого мы знаем, да он и не молод.
— Ему еще нет сорока.
Юлия начала смеяться.
— Это был очень молодой человек, — сказала она.
— А, очень молодой человек! Может быть пан Фаддей?
— Помилуй!
— Этому не больше, как тридцать с хвостиком.
— Те паны известны нам, а это совершенно незнакомый.
— Кто ж бы это был, совершенно незнакомый? Каков он собой?
— Прекрасный брюнет высокого роста; на нем венгерка, ружье и рог, под ним серая лошадь.
— Серая лошадь! Даже серого верхового не знаю в соседстве, только у ксендза пробоща ходит в дышле белая кобыла, да и та вся в сединах от старости.
Юлия рассмеялась.
— Но Войцех, говорю тебе, то была отличная лошадь, даже уносила молодого человека.
— Нечего сказать, отличная, когда уносит! Но право трудно угадать, кто бы это мог быть!
И как бы для подкрепления своих мыслей, Войцех понюхал табаку, подаваясь к двери.
— Однако же, — сказал он тихо, — мы знаем все соседство.
— Конечно, это и меня удивляет, — прервала Юлия, — однако, подумай, может быть мы и не всех знаем!
Войцех улыбнулся.
— Я же сказал, что знаем все порядочное, а мелкой шляхты и считать не стоит.
— Любезный Войцех, и они ведь, подобно нам, люди честные, трудолюбивые, зачем же ты ни во что их ставишь?
— Видите ли, панна Юлия, — поправился старик, — ни один из этих шляхтичей не может иметь отличной верховой лошади.
— Не прибыл ли в соседство кто-нибудь из молодых людей, закончив воспитание или из далекого путешествия?
Старик почесал прилизанную чуприну, которую напрасно красил, скрывая седины; они пробивались, белея не столько от старости, как от помады.
— Кажется мне, что нет, — отвечал он.
— Тем страннее! — сказала Юлия.
— Довольно уже, — прервала с кротостью старушка, — слава Богу, что с вами ничего не случилось. К чему напрасное любопытство?
— Кем же был бы человек без любопытства, милая бабушка? — спросила жеманясь Юлия. — Притом я женщина, а нас столько уже обвиняли в любопытстве, что мы можем себе его позволить, потому что все равно назовут нас любопытными, будем ли, не будем такими на самом деле.
Смеясь, поцеловала ее старушка в голову, а Войцех, убрав поднос, ушел задумчивый.
Во все время разговора Мария молча сидела в отдалении, опустив голову и только улыбаясь, изредка давала заметить, что слышит разговор; но видно было, что это ее не занимало. Порой как бы с завистью посматривала она на Юлию; но была ли это зависть, или сожаление? И отчего же Мария так еще молода, а уж так печальна? Расскажем лучше ее жизнь, — это вернее обрисует характер: прошедшее наше все равно, что мы сами.