Выбрать главу

— В другой раз осторожнее надо с камнями, — вскользь заметил я Иосифу.

Что еще можно было сказать, когда сам виноват? Веками стоящие горы и тайга не терпят поспешности и жестоко на-называют нарушителей. Впрочем, камень в тесной расселине не произвел заметного впечатления на усталое сознание.

Дальнейшее движение шло, может быть, немногим быстрее ползущей улитки. Усталость, голод, бессонная ночь, а главное противный холод мокрой одежды быстро съедали остатки физических сил. Багульник, на который в обычное время не обращалось большого внимания, сделался почти непреодолимым препятствием. Он схватывал ноги и цепко держал их. Особенно было плохо Иосифу — его раненая нога распухла. Нас передвигала уже не физическая сила и даже не воля, а, очевидно, привычка к ходьбе. Мы просто механически переставляли ноги, останавливаясь в изнеможении через пятьдесят — шестьдесят шагов. Но ни стоять, ни тем более сидеть долго мы не могли из-за цепенящего холода. Одна минута — и мы начинали переставлять ноги дальше. Казалось, что поход никогда не кончится. Мысли тащились в темпе ходьбы и только в одном направлении. Настанет ли момент, когда мы переступим порог избушки и можно будет стянуть с себя все мокрое? Придется ли когда-нибудь сесть, хотя бы у костра, и съесть миску горячего супа?

Именно тогда я узнал, какова высочайшая цена хотя бы пусть рваной, но сухой одежды и одной-единственной тарелки горячего супа или кружки чая. Все, что было пережито до этого, отодвинулось в невероятную даль, потускнело и утратило всякий смысл, казалось мелким и ничтожным.

Тем временем на дальневосточную тайгу спускалась темнота. Если в прошлую ночь было нас четверо, то теперь два человека имели в несколько раз меньше запасов тепловой энергии, даже нет топора, унесенного Грязновым. Снова начался мелкий дождь. Снова в глазах поплыла серая муть, а силуэты деревьев начали сливаться в общую черную массу. Появилась апатия. Мозг был занят только руководством перестановки ног.

И вот когда сознание готово было потемнеть точно так же, как потемнела тайга, что-то блеснуло.

— Ты видел? — закричал я.

— Огонь!

Где-то далеко-далеко, еле-еле пробившись сквозь качающиеся кусты, мелькнул и померк огонек. Через несколько шагов он робко проник в таежную темень.

— Огонь! Угольный Стан!

Человек может долго прожить, много пережить всяких встрясок и все же вряд ли до конца познает и исчерпает свои возможности. В этом, наверное, заключена сила жизни. За минуту до вспышки огонька еле волочившие разбитые ноги и падавшие от усталости люди, не мечтавшие о возможности пройти еще хотя бы один километр, вдруг сорвались и побежали, как малые ребятишки. Мы перепрыгивали через упавшие деревья, делали скачки из багульника, из которого только что не могли вытянуть ногу. Кусты мелькали по бокам и никак не могли затормозить бега, они лишь, казалось, ласково ударяли по ногам и совсем незлобно царапали лицо.

Вот и поселок.

— Иосиф, растопляй печку, а я на склад за продуктами. На складе начальник партии, радист, завхоз надевали чуни и плащи, делали носилки, зажигали «летучие мыши».

— Добрый вечер! — жизнерадостно приветствовал их я.

— Здравствуйте, — удивленно произнес начальник. — Вы? Один? Оставили Матюкова?

— Нет, зачем же, мы пришли вместе.

У меня и мысли не появлялось, что можно было оставить Иосифа одного в тайге, и вопрос начальника немного обидел.

— А Вершинин сказал, что вы остались на берегу и просили его скорее идти на базу. Они только что пришли, и вот мы собираемся за вами.

— Ерунда! Мы здесь. Это он не понял из-за шума воды. Давайте хлеба, консервов, чаю и спирту.

— Да все уже приготовлено у Соловьева и Вершинина. Сходите сначала в баню. Соловьев ее с утра топит. Вершинин уже пошел.

Наверняка нет ничего приятнее, чем после двух таких прохладных дней попасть в хорошо вытопленную баню с раскаленными камнями вместо печки. Мы хлестали друг друга березовыми вениками и чувствовали, как все суставы, даже пальцы приобретают гибкость.

После бани Соловьев увел Матюкова к себе в натопленную избушку, а я пошел в семейный дом к Вершинину.

И опять показалось, что нет ничего приятнее, чем сидеть в бревенчатой, низенькой хижине, пусть с протекающей крышей, но зато с весело гудящей железной печуркой, щедро разливающей тепло. Нет ничего приятнее съесть котелок горячего супа с тушенкой. На столе стоит свеча, в теле тепло, в голове приятный шумок, и весь наш поход начинает представляться в юмористическом духе.

— А помнишь, как ты крикнул: «Садись!»? Я подумал, что ты убьешь меня, если не сяду, — смеется Вершинин.

— Да. А я сегодня в Москве побывал. Там намного теплее, чем здесь.

Я смеялся, раскачиваясь на самодельном стуле, опершись на его спинку. На стуле висела совершенно мокрая гимнастерка Вершинина, и что-то в ее кармане неудобно упиралось мне в спину.

— Что это там у тебя? Вынь-ка.

Вершинин полез в карман и вытащил тоненькую железную коробочку, в которых обычно продают патефонные иголки. Когда коробочка оказалась в его руках, лицо его выразило крайнюю растерянность и покрылось испариной. Он попытался быстро переложить коробочку в брючный карман.

Это меня навело на мысль, что топограф нашел алмазы и не хочет поделиться своим открытием с товарищами.

— Нет, стой, дай-ка сюда.

Я почти вырвал у него коробочку и, открыв искусно пригнанную крышку, увидел десяток спичек и выломанную из спичечной коробки терку. Машинально чиркнул спичку о терку. Она без труда загорелась. Спички были абсолютно сухие…

— Это НЗ… я забыл… еще в Новосибирске мать в карман положила, — бормотал Вершинин.

Последовала немая сцена, во время которой я наливался яростью.

Медленно я закрыл крышку и положил коробочку на стол.

— Благодари свою жену, что она здесь, — сказал я вибрирующим голосом. — За такую сверхрассеянность в хорошем обществе канделябрами бьют.

Это последнее потрясение окончательно доконало меня. И в сильном расстройстве, кое-как добравшись до своей избушки, я уснул мертвецким сном.

Прошло много лет. Участвуя в обороне блокированного Ленинграда, я много раз мечтал о миске супа и корке хлеба, но ни разу не было столь острых переживаний, такого ощущения, как там, на Огодже. В Ленинград я попал уже умудренным опытом и переносил блокаду, наверное, легче многих.

Отгремела Отечественная война. Много воды и валунов унесла с тех пор Огоджа. От Угольного Стана осталось одно название на нашей сильно постаревшей карте. Нет теперь Стана! Нет того продовольственного склада, который спасал нас от гибели. Нет и дымной бани, топившейся по-черному, но сохранившей нам здоровье. Растащили куда-то бревенчатые избушки. Не позволила Огоджа вывозить ее уголь — свою собственность…

Как будто сузилась с тех пор широкая падь. Вместо худых, беспорядочно разбросанных избушек над тайгой возвышается корпус мощной тепловой электростанции, а на склонах пади прочно осели аккуратные домики рабочего поселка Огоджа. Не нужно теперь спичек, чтобы разжигать железные печурки или топить баню: повернул выключатель— и квартира наполняется теплом электрических печек, поворот крана — и ванна наполняется горячей водой.

Вместо робко намеченной тропки тайгу уверенно разрезала просека с линией высокого напряжения. И никакие муссонные дожди не в состоянии помешать непрерывному потоку энергии огоджинского угля на прииски и рудники, густо покрывшие туранские кручи.