(«Сирень цветет»)
.
Скромничает, конечно, а на самом деле проповедует любовь к ней враждебным словом отрицанья.
Не помышляя соревноваться с Пушкиным, Лермонтовым, Достоевским, Зощенко и Солженицыным (разве что с Тыняновым), в предлагаемых читателю статьях и других прозаических опытах я стараюсь руководствоваться, в общем, теми же установками. По мере сил соскребая с литературных и окололитературных явлений покрывающий их хрестоматийный глянец, можно надеяться увидеть, каковы они на самом деле, – во всяком случае, без глянца. Это не значит, что, демифологизируя, например, творчество и жизнетворчество Ахматовой, я имею в виду отказать ей в литературной ценности. Задача у меня иная – по возможности адекватно сформулировать, что же именно говорит она нам своими стихами и всем своим поэтическим мифом, канонизированным нынешней культурой. Вчитавшись в ее семантику, поэтику и прагматику, я прихожу к выводу о ее созвучности консервативной до тоталитаризма российской ориентации на, говоря языком Великого Инквизитора, чудо, тайну и авторитет. Этот комплекс она воплощает с редким совершенством, которому нельзя не отдать должного, но все-таки желательно понимать, что же ты так любишь. Впрочем, и это ведь не помеха. Даже если я прав, можно, в духе того же Достоевского, решить остаться не с истиной, а с Ахматовой.
Санта-Моника – Москва
декабрь 2008 – июнь 2009
Силуэты
Любовь экспата
В том, что Тургенев постепенно перебрался в Европу, а в Россию только наезжал, принято винить его злополучную страсть к Полине Виардо.
«С первых же слов о семействе Виардо на лице [А. В. Топорова] установилось недовольное, как бы даже обиженное выражение, – и – странное дело – то же остро-ревнивое чувство начинала чувствовать… я [вспоминала Л. Ф. Нелидова]. Теперь я понимаю, что это было несправедливо: каждый человек имеет право взять свое счастье там, где находит его. Но тогда в голове шевелились спутанные мысли, вроде того, что: “Вот наш Тургенев, наш любимый писатель, и какие-то иностранки, ради которых он не живет в России”, и т. д. И как это бывает иногда, может быть, именно наш вид, впечатление от его слов, которое мы не сумели скрыть, подзадоривали Тургенева и заставляли его усиливать то, что он хотел сказать». [2]
Как многие, мемуаристка склоняется к романическому истолкованию добровольного изгнанничества Тургенева и разыгрыванию соответствующих альтернативных сценариев:
«Играли ли женщины вообще большую роль в жизни Тургенева? Одна женщина – да, но другие? Не могла же знаменитая иностранка, как ни исключительно богата была ее натура, одна заставить его пережить все те оттенки чувства, изображение которых мы находим в его романах. И с кого-нибудь писал же он своих удивительных русских девушек, своих героинь!..
А между тем надежды на возможность перемены в его судьбе, горячие, хоть и неосновательные, возлагались не одним легкомысленным Топоровым. Были случаи, когда, по словам его близких друзей, что-то как будто бы и налаживалось. Тургенев начинал заговаривать о том, чтобы подольше остаться в России, пожить у себя в Спасском. Молодые и интересные женщины гостили в его деревенском доме. Затевались общие литературные предприятия, начинались усовершенствования по усадьбе и по школе…
Но достаточно было малейшего подозрения там, в Париже, довольно было одного письма оттуда, из “Les Frênes” в Буживале, или из rue de Douai в Париже – и все завязывавшиеся связи мгновенно разрывались, и Тургенев бросал все и летел туда, где была Виардо».
Думаю, что дело обстояло сложнее. Прежде всего, сама эта роковая страсть не всем казалась убедительной, во всяком случае поначалу.
«– Господа, я так счастлив сегодня, не может быть на свете другого человека счастливее меня! – говорил [Тургенев].
Приход Тургенева остановил игру в преферанс, за которым сидели Белинский, Боткин и другие. Боткин стал приставать к Тургеневу, чтобы он поскорее рассказал о своем счастьи, да и другие очень заинтересовались. Оказалось, что у Тургенева очень болела голова, и сама Виардо потерла ему виски одеколоном. Тургенев описывал свои ощущения, когда почувствовал прикосновение ее пальчиков к своим вискам. Белинский не любил, когда прерывали игру, бросал сердитые взгляды на оратора и его слушателей и, наконец, воскликнул нетерпеливо: