Я не раз вспоминал эти слова Ивана Сергеевича. Как художник, он одним словом указал на одно из больных мест нашей деревни. В самом деле, что такое рытвина? Это – водомоина, образующаяся по дорогам и особенно, по многочисленным межам на крестьянской земле. Эти межи происходят от чересполосицы, а из рытвин – овраги, такие овраги, что в некоторых губерниях более половины пашни превратились в бесплодную землю.
Рытвины выщелачивают питательные соки земли. Рытвины – это эмблема убожества крестьянского земледелия и нашего земельного неустройства. Рытвины – это морщины земли. Тургенев прав: с рытвиной мириться нельзя.
Вообще западничество Тургенева проявлялось не раз в его разговорах. Так, он говорил:
“Если бы Россия со всей своей прошедшей историей провалилась, цивилизация человечества от этого не пострадала бы”…
Вот еще его рассказ:
– Еду я по Мценскому уезду. Встречается мне телега, а в телеге лежит мужик, избитый и весь в крови.
Ямщик с козел обернулся ко мне и с чувством сказал:
– Руцкая работа, Иван Сергеевич!»
(С. Л. Толстой)
Понятно, что его не могли не забавлять восторги некоторых европейцев по поводу российских порядков.
«Я рассказал Тургеневу о моем визите к Ибсену (в Дрездене) и выразил удивление по поводу высказанных Ибсеном симпатий к деспотизму и его восхищения русским императором Николаем I и формой правления в России.
– Это чрезвычайно курьезный факт, – заметил Тургенев, – что многие, живущие в странах со свободными учреждениями, восхищаются деспотическими правительствами. Чрезвычайно легко любить деспотизм на расстоянии. Несколько лет тому назад я навестил Карлейля. Он также нападал на демократию и выражал симпатии России и ее тогдашнему императору. “Движение великих народных масс, движущихся по мановению одной могущественной руки, – сказал он, – вносит цель и единообразие в исторический процесс. В такой стране, как Великобритания, иногда бывает досадно наблюдать, как всякое ничтожество может высунуть голову наподобие лягушки из болота и квакать во все горло. Подобное положение вещей ведет лишь к замешательству и беспорядку”. В ответ на это я сказал Карлейлю, что ему следовало бы отправиться в Россию и прожить месяца два в одной из внутренних губерний; тогда бы он воочию убедился в результатах восхваляемого им деспотизма…
– Тот, кто утомлен демократией, потому что она создает беспорядки, напоминает человека, готовящегося к самоубийству. Он утомлен разнообразием жизни и мечтает о монотонности смерти. До тех пор пока мы остаемся индивидуумами, а не однообразными повторениями одного и того же типа, жизнь будет пестрой, разнообразной и даже, пожалуй, беспорядочной. И в этом бесконечном столкновении интересов и идей лежит главная надежда на прогресс человечества. Величайшей прелестью американских учреждений для меня всегда являлось то обстоятельство, что они давали самую широкую возможность для индивидуального развития, а именно этого деспотизм не позволяет, да и не может позволить. Этому уроку научил меня долгий жизненный опыт. В течение многих лет я фактически веду жизнь “изгнанника”, а в течение некоторого времени я, по воле императора, был принужден жить в своем поместье без права выезда. Как видите, я имел возможность на себе изучить прелести абсолютизма, и едва ли нужно говорить, что опыт не сделал меня поклонником этой формы правления».
(Х. Бойесен)
В неприятии России, по-видимому, и коренилась его приверженность к Франции и – в качестве ее житейского воплощения – к устойчиво институализованному ménage à trois с Виардо.
«В то время “Новь” вышла еще недавно… о ней еще продолжали говорить. Героиня ее была названа в честь Марианны Виардо [дочери Полины]. Г-жа Виардо, по словам Тургенева, интересовалась его произведениями, хотя несравненно менее, нежели романсами Чайковского. Ее муж – “mon ami”, “мой друг Виардо”, как он его назвал – перевел некоторые из его вещей на французский язык; молодое же поколение [семейства Виардо] совершенно не интересовалось его литературной деятельностью. И тем не менее, смотря на нас оживившимися, ласковыми глазами, Тургенев как бы даже с некоторым упорством продолжал говорить о своей привязанности ко всей семье, интересы которой, по его словам, были ему дороже и ближе всяких других интересов собственных, общественных и литературных. Он уверял, что простое письмо с известием о состоянии желудка маленького ребенка Сlaudie [другой дочери] для него несравненно любопытнее самой сенсационной газетной или журнальной статьи.