Ясно, что речь здесь шла о каких-то тайных действиях революционеров. Но шифрованный язык был пока полковнику непонятен. Кто такой капитан? Их главарь? А волки? Если здесь намек на убийство шефа, то почему волки только ранены?
«Тут еще придется помозговать. Но ничего… Молодец шеф. Это он так поставил работу на почте, что ни одно подозрительное письмо не проскакивает».
Но шефу-то теперь все равно.
Полковника вдруг охватило беспокойство.
А не случится ли и с ним такое в одно прекрасное утро? Нет, этого не может быть. Они больше не решатся.
Полковник представил себе лицо с пронзительными глазами и непомерно выпуклым лбом.
«Нет, мы тебя все-таки поймаем, — злорадно подумал полковник, — с такой внешностью ты далеко не уйдешь, тебя любой дворник заприметит».
А человек с выпуклым лбом, крупными губами и курчавой бородой сидел, склонившись над столом, и писал тем же трудным почерком, который разбирал в двух письмах полковник.
«Убийство — вещь ужасная, — быстро ложились маленькие буквы на бумагу. — Только в минуту сильнейшего аффекта, доходящего до потери самосознания, человек, не будучи извергом и выродком, может лишить жизни себе подобного. Русское же правительство нас, социалистов, нас, посвятивших себя на великие страдания, чтобы избавить от них других, русское правительство довело до того, что мы решаемся на целый ряд убийств, возводим их в систему».
Он откинулся на спинку стула.
Так, выстрел Засулич и его удар кинжалом — только начало. Пусть знает об этом правительство, пусть знает об этом общество. Он объяснит мотивы убийства. Оно было неизбежно в обстановке покорности одних и издевательств других.
«Нам могут возразить: есть, мол, оппозиция, она медленно, но верно вершит благое дело. Она смягчает и облагораживает палача. Но, боже мой, сколько раз приходилось слышать об этом! От адвокатов, профессоров, инженеров. От всей этой разношерстной, либеральствующей публики. Надо и им тоже сказать несколько слов!»
Сергей обмакнул перо в чернильницу и написал:
«Что же ответило нам наше фрондирующее общество при вести о сотне замученных, о других сотнях осужденных на медленное замучивание, при рассказе об унижениях, об истязаниях, которым нас подвергают?
Наши жалкие либералы умели только хныкать. При первом же слове об активном, открытом протесте они бледнели, трепетали и позорно пятились назад».
Мало кто из них, добравшись до тепленького местечка, отваживается на протест. Таких, как помещик Лизогуб, единицы.
Сергей вспомнил Димитрия Лизогуба, с которым впервые встретился на одной из студенческих сходок еще до отъезда к боснякам.
Он тогда сразу обратил внимание на худого человека, с детской улыбкой на бледных губах и длинной бородой апостола.
Человек тихо сидел в углу, с приятным выражением добрых глаз слушал споры студентов и сам иногда вставлял слово. Голос его звучал ровно и протяжно, выделяясь в гамме звонких голосов и проникая в душу, как низкие, грустные ноты народной песни.
На улицу, в двадцатиградусный мороз, он вышел в легком пальто, старом шарфе и кожаной фуражке.
Сергей был поражен, узнав, что этот бедно одетый человек — владелец богатейшего имения в Черниговской губернии. Все свое состояние он отдавал на революцию.
Но главное, может быть, состояло даже не в этом. Многие революционеры жертвовали своим имуществом. Лизогуб вел жизнь подвижника. За ним по доносу родственников следила полиция, и он вынужден был бездействовать, чтобы не конфисковали его состояние.
Это приносило ему тяжелые муки, потому что родился он с отважным сердцем бойца.
Кто знал о нем? Немногие друзья. Его нравственный подвиг оставался пока скрытым от людских глаз. В русской прессе о таких, как он, писать не полагалось. Печать славит проходимцев и подлецов. Или в лучшем случае молчит.
Печать…
«При ней, на ее глазах совершались все эти зверства над нами. — Перо нервно прыгало по бумаге, Сергею было трудно справиться со своим волнением. — Она их слышала, видела, даже описывала. Она понимала всю их гнусность, потому что перед ее глазами была вся Европа, государственному устройству которой она сочувствовала.
И что же? Хоть бы слово, хоть бы единое слово сказала она в нашу защиту, в защиту священных прав человека, которые поругивались в нашем лице! Но она молчала».
Сергей остановился, потом продолжал:
«Что ей справедливость, честь, человеческое достоинство! Ей нужны только пятачки с розничной продажи. Убеждение, право мыслить, неприкосновенность личности — все меркнет для нее перед блеском пятачка. Из-за него она будет лизать руку, еще вчера побившую ее по щекам, будет кланяться, унижаться! Рабы, рабы! Есть ли в мире такой кнут, который заставит, наконец, выпрямиться вашу рабски изогнутую спину? Есть ли такая пощечина, от которой вы поднимете, наконец, голову?»