Привыкать приходилось ко многому, и не ко всему можно было привыкнуть.
Хорватская и в особенности сербская деревня после русских деревень раздражала Сергея. Она выглядела зажиточной и сытой. Богатые дома, много скота, аккуратные дворы и улицы. В деревенских трактирах, механах, Сергей ни разу не видел сцен, к которым так привык в России: с треском, чуть ли не срываясь с петель, распахивается дверь кабака, и из него выталкивают растерзанную фигуру, в лаптях, в рубахе (армяк только что заложен кабатчику), с пьяными бессмысленными глазами.
Эх, горе горькое, русское. Ни кола, ни двора. Бесшабашность и нищета. Удаль и грубое пьянство. Да и пьянство все больше с горя, с тоски, с бедности.
Хлыстом обжигала мысль: не я должен освобождать, а меня, меня! От моей бедности, приниженности, бескультурья. От моих кулаков, помещиков, жандармов. От всей той российской нечисти, которая не дает русским устроить свою жизнь так же красиво и зажиточно, как удалось это сербу, словаку и герцеговинцу.
Сергей встал из-за стола, пошел по двору.
Навстречу, из сарая, где был погреб с огромными бочками, хозяин-босняк, принимавший у себя Пеко с его друзьями, нес два кувшина. Он сверкнул Сергею белыми зубами и что-то сказал.
Над высокой кукурузой, которая огораживала хозяйский участок, в звездном небе сиял серп луны. «Кривой, как ятаган, — подумал Сергей, но тут же сердито поправил себя: — Серп и сам по себе достаточно крив».
В тот вечер возникла и первая трещинка между ним и Пеко.
— Сто лет назад нам никто не помогал, — сказал Пеко. — Мы маленький народ, но мы добьемся свободы. Русские нас понимают — они свободны, у них нет ига.
— Сколько ты жил в России? — спросил Сергей.
— Целый год, — ответил Пеко, — в Москве, в Киеве, в Петербурге.
— Где же тебе больше понравилось?
— Все города хорошие. Но в Петербурге холодно, снег, а в Киеве тепло.
— Разница небольшая.
— Для меня большая, — возразил Пеко, — я южный славянин, ты северный славянин.
— На юге России и на севере России одна и та же полиция. В Киеве жандармы, и в Петербурге жандармы.
— Да, я знаю, — кивнул Пеко. — Но что же ты хочешь? Полиция должна следить за порядком. В России русская полиция, своя. А у нас — турки, что хотят, то делают. Хотят — режут, хотят — жгут. Когда мы прогоним турок, мы сделаем свою полицию.
— Для чего? — пожал плечами Сергей. — Чтобы своя полиция жгла и резала?
— Нет, брат Сергей, ты говоришь неправильно. Ты говоришь так, потому что у вас нет турок.
— Наша полиция и жандармы хуже всяких турок.
«Как же так могло получиться, — подумал тогда Сергей, — прожив год в России, он не увидел и не понял борьбы русских против правительства? А может быть, не захотел увидеть? Нет, не то… У Пеко и его товарищей сейчас одна идея, одна страсть — освободить родину от иноземцев. Это вытесняет все. Я не должен обижаться на то, что он не желает вникнуть в российские болячки. У них своя голова болит. Но почему же тогда я здесь? Я-то вот здесь!»
— Не надо тоски, — сказал Пеко, — тоска — нехорошо. Выпьем за нашу дружбу. Ты научишь моих солдат стрелять из пушки. Это хорошо. — Он поднял кружку и перекрыл своим басом голоса. — За наше топове! За нашег начальника артилерие![1]
Романтика уходит, оставляя зарубки в памяти, заставляя человека строже судить свои поступки.
Сергей подводил итоги и терпеливо сносил сонную обстановку Женевы. К счастью, прозябание на берегах прекрасного озера в Швейцарии длилось недолго.
Соня написала, что ей удалось сразу же после оправдания по суду скрыться, и давала понять, что в Петербурге скоро будут серьезные дела.
Сергей простился с Верой и Клеменцем и через три дня шагал уже далеко на востоке по склону оврага и слушал, как внизу, в кустах, бурлит на перекатах ручей. Местами ручей замолкал, и тогда чисто вызванивали свои песенки птахи. Им было очень хорошо в мокрых от росы кустах. Птахи копошились, начиная новый, счастливый день, и заражали человека своим настроением.
Сергей представил себе, как приятно сейчас пройтись босиком по росистой траве, а потом сбросить с плеч сюртук, лечь на него с закинутыми за голову руками и смотреть в небо.
В детстве ребята говорили, что если долго-долго смотреть на облака, то можно увидеть свою судьбу.
Сергей вспоминал, что же ему виделось в детстве: каравеллы и караваны верблюдов, неприступные, вечно меняющиеся замки и живые лица то добрых, то злых людей.
Ветер гнал облака в одну сторону, и Сергей плыл, покачиваясь, со своими каравеллами в неведомую, прекрасную страну.
Добрый знак: едва он перешел границу, как его встретили старые приятели. Он забыл их. А они все такие же светлые, мудрые и так же щедро сулят воздушные замки.
Им надо верить! Они не обманывали его раньше, не подведут и теперь. Надо лишь иметь чуточку воображения. Это нисколько ничему не помешает.
Граница где-то уже позади. Ее и не заметишь. Там земля и здесь земля, там июнь и здесь июнь, и такая же трава, и роса, и птицы. Пограничник на полчаса исчез, ему это ничего не стоит. За хорошую плату он всегда готов посидеть где-нибудь за кустом, покурить и поглядеть на облака.
Но все же это уже Россия. Если все идти вперед, день за днем, то будет не только шелковистая трава и трели жаворонка над головой, а и темные лики изб, с шапками соломенных крыш, встанут на пути ощетинившиеся башнями холмы Смоленска, запляшет золотыми искрами куполов Москва… Ударит в очи Россия со всем ее богатством и бедностью. И когда это произойдет, когда ежедневно будет она рядом, когда городовой, как шиш, будет с утра до вечера торчать перед глазами, тогда пропадет охота и выражаться высоким штилем, все встанет на свои места буднично и просто.
В станционный зал пограничного городка он вступил независимой походкой делового человека, и никому бы не пришло в голову спрашивать, кто он, откуда и что за предметы в его саквояже. А если бы и пришло, у него имелись ответы. Они подтверждались и образцами товаров, которые лежали в саквояже и которые он возил к местным торговцам, и безупречным документом на имя кавказского князя из не очень богатого, но — как вы догадываетесь! — очень знатного и гордого рода Парцвания.
На вторые сутки князь Парцвания уже ступал по перрону петербургского вокзала.
Над городом собиралась гроза.
Сергей взял пролетку с крытым верхом и сказал извозчику, чтобы ехал не спеша. Времени было достаточно и для того, чтобы, петляя по улицам и сменив извозчика, убедиться, нет ли сзади «хвоста», а если есть — избавиться от него, и для того, чтобы просто посмотреть город, в котором давно не был.
К Петербургу Сергей испытывал сложное чувство. Он воспринимал его совсем не так, как другие города. Это был не обыкновенный город, а каменный, исполняющий злую волю исполин. Он дышал, двигался, расползался вширь и ввысь, втягивал в себя тысячи непокорных людей и перемалывал их по своему усмотрению.
Серый в сырые осенние дни, он был городом униженной бедноты. Когда же в урочный час били в крепости куранты, из дверей министерств, департаментов и канцелярий высыпали серые вицмундиры — самые разнообразные начальники и подчиненные разбегались по домам.
Неспроста русские цари, все меньше напоминая своего великого предка, все же не решались вернуть столицу в старую, теплую Москву. Их больше устраивал холодный Петербург. В широких перспективах и надменных дворцах крепче держался казенный дух.
Построенный по четкому, грандиозному плану, новый город лучше, чем каменный и деревянный хаос Москвы, внушал мысль о стройности и незыблемости государства.
Но Петербург в то же время нравился Сергею своей архитектурной стройностью и величием. Особенно в осенние дни и белые, весенние ночи. Не сейчас, не летом. В летние месяцы он был жаркий, грязный.