— Я и не иду вам поперек, — Сергей дружески улыбнулся Вере и Георгию, — но дорога у меня своя. Теперь-то я знаю, что наконец выбрался на нее.
Дорога у него теперь была только одна, и последние события в Женеве лишний раз убеждали в этом.
Умирали друзья, безмолвно завещая сберечь память о них. Сначала — Саша Хотинский, тихий юноша, заболевший в России туберкулезом; потом Андрей Франжоли, которого вместе с Леонидом, Соней и Димитрием судили еще по процессу «193-х». Наконец — Софья Бардина.
Ее смерть отозвалась всего больней…
Весна того года в Женеве была особенно благоуханной и солнечной. Горы ласково окружали озеро, а по тихой воде скользили нарядные лодки. Вечером, в темноте, их разноцветные огоньки сновали в каком-то пьяном хороводе. В нем не было никакой осмысленности, просто хаос, а может быть, наоборот, как раз и таился самый сокровенный смысл людского бытия. Можно было сойти с ума, глядя на этот счастливый хоровод.
Сергей, страдая, представлял, что должна была чувствовать Бардина, видя каждый вечер эту назойливую картину.
Она появилась в Женеве несколько месяцев назад, испугав друзей своим болезненным видом. Шесть лет Бардина провела в тюрьме и ссылке, и эти годы высосали из нее здоровье. Вместо бойкой, сильной девушки в Швейцарию приехала тень. Было непонятно, как ей удалось в таком состоянии бежать из ссылки, с Ишима. Оттуда даже здоровый человек приезжал разбитым. А ей ведь надо было предусмотреть тысячу случайностей, обмануть сотни глаз…
Анемия подорвала ее волю. Она уже не верила, что снова сможет работать. Руки опускались, как плети; она засыпала от усталости над книгой. В ее глазах теперь всегда стояли слезы. Друзья делали все, чтобы помочь ей, но всего предусмотреть не смогли…
Она выстрелила себе в сердце — револьвер дал осечку; она взвела курок второй раз — и снова осечка. Закусив губу, дрожащей, слабеющей рукой Бардина выстрелила в третий раз… Пуля застряла в стенке сердца.
Девушка умирала долго, двенадцать мучительных дней…
За окном зеленел больничный сад. Прошла по чистой дорожке сестра милосердия в белой наколке на голове. Белую занавеску окна мягко толкал ветер. В палате было тихо; слышалось только трудное дыхание раненой. Бардина лежала с широко раскрытыми глазами. Лицо ее было бледно, сухо. Она не жаловалась, не стонала, ничего не просила.
Сергей смотрел в ее исстрадавшееся лицо и вспоминал, как несколько лет назад был потрясен ее бесстрашной речью на суде. Он, как и многие другие, знал ее наизусть: «…я не прошу у вас милосердия и не желаю его… Я убеждена, что наступит день, когда даже наше сонное и ленивое общество проснется, и стыдно ему станет, что оно так долго позволяло топтать себя ногами, вырывать у себя своих братьев и дочерей и губить их за одну только свободную исповедь своих убеждений! И тогда оно отомстит за нашу гибель!.. Преследуйте нас, — за вами пока материальная сила, господа; но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идеи — увы! — на штыки не улавливаются!..»
Тогда эти слова звучали как клятва. Их услышали все, и они воспламенили многих…
Не каждому из нас выпадет на долю такое счастье. Сотни и тысячи таких же, как она, были загнаны в Сибирь, но пропали там бесследно. Кто их знает? Кто их помнит, отдавших людям свои мечты, любовь и таланты? Может быть, они сочли бы за счастье такую смерть на свободе, на виду у своих друзей, а не в пустынных улусах и рудниках.
Где сейчас Димитрий Рогачев, Феликс Волховский?.. В какой тюрьме, в каком захолустье? Дойдут ли когда-нибудь до свободных людей их голоса?
Вера сидела у постели и гладила прозрачную руку Бардиной.
Губы ее зашевелились, Сергей услышал слабые слова:
— Поскорее бы все это кончилось.
Больше до самого вечера, до десяти часов, она ничего не говорила. В десять часов она умерла.
Сергей должен был ехать, но, рискуя быть арестованным полицией, остался в Женеве.
Он сидел в маленькой клетушке Плеханова и писал от имени всех, кто знал Бардину: «…на родине, за которую она столько выстрадала, — имя ее слишком громко. Сквозь заставы и цензуру, сквозь решетки и рогатки дойдет туда весть о ее безвременной кончине; да дойдет и повесть о ее жизни и страданиях. И пробудит она воспоминание о той чистой, апостольски самоотверженной девушке, которая когда-то заставляла проливать слезы умиления, — и желчью и ядом станут теперь эти слезы… Ее страдальческий образ будет жить в памяти людей и, быть может, не в одной молодой душе зажжет он жажду мести».
Ни Георгий, ни Вера, ни Фанни не торопили Сергея, они понимали его состояние.
Когда же очерк о Бардиной был отдан в типографию, Георгий положил перед Сергеем билет.
— Вы думаете, в Париже будет безопасней? — усмехнулся Сергей.
— На первое время.
— А потом?
— Потом придется перебраться в Англию.
Эта страна была единственным местом в Европе, откуда его не смогли бы выцарапать русские жандармы.
Ветер свистел в снастях, как вьюга в степи. Сергей закрывал глаза и попадал на крыльцо родного дома; цепко держался пальцами за перила, а вьюга, налетая зверем, силилась оторвать его и утащить прочь. Он не поддавался ей и даже не чувствовал холода, только леденели пальцы. За спиной открывалась дверь, голос матери отчаянно вскрикивал: «Ах, батюшки, опять ты здесь!» Теплые руки брали его за плечи и уводили в дом. Сергей прижимался щекой к платью, которое пахло шерстью, корицей, свежим пирогом с жареной, румяной корочкой — такими знакомыми, вкусными запахами. Он знал, что ругать его не будут, а он через некоторое время опять улучит минутку и выскочит на темное, свистящее крыльцо…
Шхуну шатали волны, над носовой палубой взлетал бурун и рассыпался брызгами.
Из люка вылез матрос, сел на канаты рядом с Сергеем и раскрыл кулак: на бугристой, цвета старого корня ладони сверкнули две капельки. Как они туда попали невредимо, оторвавшись от буруна, сразу было и непонятно.
А когда Сергей склонился над ладонью, то разглядел, что к капелькам приделаны серебряные дужки.
— Жемчуг, — сказал матрос, и при резком крене судна его ладонь закрылась, спрятав жемчужины, как живая, причудливая раковина.
Сергей с любопытством рассматривал матроса: он был, как на старинных гравюрах, в брезентовой куртке и вязаной шапочке; толстый нос и круглая борода, а в глазах то ли пьяная тоска, то ли сердитый вызов.
— Красиво, — сказал Сергей, чтобы не обидеть матроса.
— Покупайте. — Раковина опять раскрылась.
— Зачем? — удивился Сергей.
— Подарите невесте, — в свою очередь удивился матрос. — Индийский жемчуг. Не верите?
— Верю, — поспешил согласиться Сергей — матрос торговал не на шутку. — Но у меня нет денег.
— Э, — брезгливо возразил матрос, — я недорого спрошу.
— Нет, голубчик, — уже спокойнее отказался Сергей, — видите, у меня и билет-то палубный.
— Как хотите, — пробурчал матрос и, сунув свой жемчуг в карман, закосолапил вдоль борта.
«А были бы лишние деньги, — подумал вдруг Сергей, — купил бы. Странная за границей жизнь, ей-богу. Стал бы я раньше думать об этих серьгах… Да и Фанни в голову бы не пришло». И тут он вспомнил, что в ее ушах дырочки. Да, да, крохотные, едва заметные дырочки. Значит, когда-то она прокалывала их для сережек. Господи, а что удивительного? У каждого из нас было свое детство.
Вспомнился белый воротничок, неизменно украшавший тонкую шею Сони. Он был всегда очень наряден и красив. Да, именно красив, и Сергей любовался ее строгим, скромным нарядом. Соня ведь была очень красива и, кроме ослепительно белого воротничка, не нуждалась ни в каких украшениях…
«Как бы отнеслась Фанни, если бы я подарил ей сережки? Удивилась бы, огорчилась, обрадовалась? Нет, скорее всего, печально бы спросила: „Что это с тобой, Сергей, я тебя не узнаю“. Воистину смешно. Если бы я стал сочинять фантастический роман, то вообразил бы себе тогда какую-нибудь такую картину…»