— Если верна хотя бы половина ваших фактов, — Кеннан продолжал развивать мысль, которая не давала покоя ему, — надо писать не одну, а несколько книг о бесчинствах полицейских в вашей стране. Надо бить во все колокола!
— Это мы и стараемся делать здесь, в эмиграции, — заметил Сергей.
— Вы неисправимый скептик, Джордж, — громко сказал Энгельс. — По-моему, вам не остается ничего другого, как второй раз поехать в Россию.
— Я не скептик, — возразил Кеннан, — я трезвый человек. Мы, американцы, вообще привыкли верить только фактам и своим глазам.
— Вот и совершите путешествие за Урал, — подзадоривал Энгельс. — Сомневаться в том, что написал другой, проще всего. Но мне кажется, вы согласитесь со Степняком, и это будет ваш лучший репортаж.
Джордж Кеннан действительно отправился в Россию.
Он пришел к Сергею попрощаться и спросил, не хочет ли Сергей передать с ним что-нибудь своим друзьям.
— Вы к ним вряд ли попадете, — хмуро возразил Сергей.
— Почему? — удивился Кеннан.
— Потому что почти все мои друзья или в тюрьмах, или в ссылке, и вас к ним просто не пустят.
— Но я же еду не как частное лицо, а официально, от журнала. В Петербурге уже знают о моей поездке. Там обещали содействие.
— В чем? — удивился в свою очередь Сергей.
— Познакомить меня с местами наказаний и ссылок.
— Они вас просто надуют! — воскликнул Сергей, но тут же другая мысль вытеснила первую: — Хотя могут пойти крупнее. Общественное мнение заграницы для наших властей тоже кое-что значит. Особенно в борьбе с нами, эмигрантами. В России вас постараются задобрить, склонить на сторону правительства. Будут возить вас за государственный счет, развлекать у цыган и кормить черной икрой, — Сергей улыбнулся, представив картину тяжеловесного хлебосольства русских администраторов. — У нас это просто делается.
— Но меня не так просто обмануть, — задорно встрепенулся Кеннан.
— Посмотрим, — без особого участия откликнулся Сергей, которому стало вдруг очень грустно.
Едет в Россию совершенно посторонний, в сущности, для нее человек, а ему туда путь заказан. Похоже, что надолго.
Он представил себе, как этот американец сойдет на перрон Николаевского вокзала и, не волнуясь, направится по Невскому проспекту к Адмиралтейству, небрежно ступая по твердым шашкам мостовой. Сейчас из Лондона и эта дубовая мостовая (роскошь, которой не знала Англия), и ряды разномастных домов, и площадь с холодным стволом Адмиралтейского столпа, и кружевной фасад Зимнего дворца — все это, составляющее облик русской столицы, казалось ему прекрасным и близким сердцу. Он почувствовал, что Петербург может существовать независимо от его владык, сам по себе, что можно любить его и тянуться к нему душой.
Раньше подобное чувство вызывал у Сергея Харьков. Сергей никогда бы не поверил, что его сердце может тепло забиться при мысли о Петербурге. Что это? Притупление памяти и других чувств, когда уходит в прошлое и понемногу стирается все злое, что было связано с этим городом? Или ностальгия — болезнь неизбежная и неподвластная человеку, оказавшемуся на чужбине? Не он ли сам писал несколько лет назад в «Подпольной России», что заграница для эмигранта — это дальний островок, куда попадает тот, чья лодчонка разбита разбушевавшимися волнами? Тебе не остается ничего другого, как стоять, скрестив руки, и неотступно думать о стране, где друзья борются и умирают. А вокруг кипит чуждая тебе жизнь, для которой ты вечный гость, чужой и одинокий.
Наверное, подобные чувства испытывал раньше и Герцен, который тоже оказался изгнанником на этом странном островке. Странном потому, что островок был королевством, но не трогал противников других монархий… А Герцен так и не сроднился с Англией. До последних дней он тоже думал и писал главным образом о России.
Герцен был первым, кто подсказал русским эмигрантам, что надо делать на чужбине для свободы родины.
Сергей завидовал Джорджу Кеннану, уехавшему в Россию, но знал, как побеждать свою тоску. Праздного времени у него совсем не было, а литературная работа давала ему минуты душевного покоя и веры в то, что и здесь, на чужбине, он живет не напрасно.
— Я слышала смешной разговор на пакетботе, — сказала Фанни, когда он встретил ее в дуврском порту. — Я вышла на палубу, а там стоят двое. По затылкам вижу — наши. Такие жирные, бритые затылки. Один говорит: «Не люблю я Англию». — «Отчего же?» — спрашивает другой. «Королевство, — говорит первый, — а всякий сброд пригревают». — «Вы о русских?» Это второй. А первый про тебя говорит. «Есть, — говорит, — там такой Степняк, опаснейший преступник, такие книги пишет — мурашки спину прошивают; сущий разбойник и по виду, — говорит, — разбойник». — «А вы его видели?» — спрашивает второй. «А как же, на митинге, — говорит, — специально ходил, с черной бородой, как Пугачев, и голос, как у Соловья-Разбойника».
— Так и сказал: как Пугачев? — хохотал Сергей. — А голос, как у Соловья-Разбойника?
— Ну вот, ты не веришь, — обиделась Фанни, — и ничего в этом нет смешного.
— Это с какой стороны глядеть, — не унимался Сергей. — Хорошо, что я им за Пугачева кажусь.
— Они тебя совершенно не знают.
— Знают. То, что надо, они знают. Это они после «России под властью царей» так засуетились. Я тоже знаю, что написал хорошо.
— Даже блистательно? — прищурилась она.
— Откуда тебе известно? — подозрительно взглянул на нее Сергей, а потом добродушно засмеялся. — Понятно, Анка, как и ты, не умеет держать секретов.
— Какие же это секреты? — заступилась за подругу Фанни. — Ты прекрасно знаешь, что она давала мне читать все твои письма.
— Ну, хорошо, хорошо, — защищался Сергей, — тебе-то я все равно писал больше, чем всем другим, вместе взятым.
А в письме их общей приятельнице и единомышленнице Анне Эпштейн Сергей действительно написал, что книгой «Россия под властью царей» он огрел, как дубиной, русское правительство. «Это, милая Аночка, я сделал, — без ложной скромности признавался он, — и, судя по всем, как сочувственным, так и враждебным отзывам (в особенности враждебным)… сделал блистательно».
Вот так, и никакого хвастовства в этом нет. Что касается недостатков этой книги, то он их тоже очень хорошо представлял. Но не о них сейчас речь…
— Ты начал что-то новое? — спросила Фанни.
— Новое? — задумчиво переспросил Сергей. — Пока сам не знаю…
— Ты ведь хитришь. Я вижу!
— Ну, хитрю. Вернее, боюсь. Но тебе я могу сказать. Я задумал роман.
— Значит, я вовремя приехала. Мне так надоело во Франции, и все одна, без тебя… — В лице Фанни радость и оживление, но она, кажется, ни чуточки не удивилась. — Это ведь надолго.
— Надолго, — откликнулся Сергей, — весь путь — от розовой мечты, пропаганды в народе до цареубийства.
— Ты будешь писать о том, кто бросил бомбу?
— О Гриневицком? Нет. Все сложнее, ведь это будет роман. Я постараюсь написать обо всех нас. Главный герой будет самый обыкновенный революционер.
— А разве такие бывают?
— Бывают. Обязательно. Понимаешь, что мне интересно? Рассказать о сердечной сущности таких людей: чтобы видно было, какие мы люди.
— Значит, в твоем романе будет и любовь?
— Будет, — опять задумался Сергей.
Мысль о романе становилась главной. Она вытесняла все другое. В голове складывались и распадались эпизоды, цепочки событий, характеры… Сергей знал, что у него хватит упорства, а времени теперь было с избытком. И Фанни наконец приехала к нему. Теперь уже навсегда. С ней, он знал, писать будет гораздо легче.
«Мой роман двигается на всех парах, — делился он в одном из писем с Анной Эпштейн. — Ничего с таким удовольствием и легкостью не писал… вещь будет, несомненно, гораздо лучше, чем можно было ожидать. Я, по крайней мере, доволен, а это большая похвала. Затем, что мне почти столько же приятно, — язык мой английский Dr. Aveling и его жена (Маркса дочка), люди очень опытные, нашли очень хорошим».