— За всю мою жизнь, — сказал он звучным, но нетвердым голосом, — по отношению ко мне никогда не позволяли себе ничего подобного — ни словом, ни делом. Быть может, я бывал несогласен…
— Какие могут быть между нами несогласия! — бурно вмешался племянник. — Я, правда, пытался поладить с ними, но это уж слишком.
— Неужели вы и впрямь думаете, — начал отец Браун, — будто ваши рабочие…
— Повторяю, может быть, мы с ними не всегда приходили к соглашению, — продолжал старший Сэнд, по-прежнему слегка дрожащим голосом. — Но, видит Бог, мне всегда было не по душе угрожать английским рабочим дешевым наемным трудом…
— Никому это не по душе, — опять вмешался младший, — но, насколько я вас знаю, дядюшка, теперь это дело решенное.
И, помолчав, добавил:
— Действительно, кое-какие разногласия в деталях, как вы говорите, у нас бывали, но что касается общей линии…
— Душа моя, — успокаивающим тоном сказал дядя, — я так надеялся, что до настоящих разногласий дело у нас не дойдет.
Из этого всякий, знакомый с английской нацией, мог справедливо заключить, что дело теперь дошло до самых серьезных разногласий. И впрямь, дядя с племянником расходились примерно в такой же степени, в какой расходятся англичанин с американцем. Идеал дяди был чисто английский — держаться вне предприятия, соорудить себе нечто вроде алиби, играя роль сквайра. Идеал племянника был американский — держаться внутри предприятия, влезть в самый механизм, играя роль техника. Он и в самом деле довольно близко ознакомился с технологией и секретами производства. Американцем он был еще и в том, что, с одной стороны, делал это как хозяин, желающий подтянуть рабочих, с другой — держался с ними, так сказать, как равный, а вернее, из тщеславия старался выдать себя за рабочего. По этой причине он зачастую выступал чуть ли не представителем от рабочих по техническим вопросам — область, которая на сотню миль была удалена от интересов его знаменитого дядюшки, столь популярного в области политики и спорта.
— Ну, черт побери, на этот раз они уволили себя собственными руками! — воскликнул он. — После такой угрозы остается только дать им бой. Остается объявить локаут как можно скорее, сразу. Иначе мы станем всеобщим посмешищем.
Старший Сэнд, испытывавший не меньшее негодование, начал было медленно:
— Меня станут осуждать…
— Осуждать! — презрительно прокричал младший. — Осуждать — когда это ответ на угрозу убийства! А вы представляете, как вас станут осуждать, если вы им поддадитесь? Как вам понравится такой заголовок: «Знаменитый капиталист дает себя запугать»?
— В особенности, — произнес лорд Стейнз с чуть заметной иронической интонацией, — если до сих пор вы фигурировали в заголовках как «Стальной вождь стальной фирмы».
Сэнд снова сильно покраснел, и голос его из-под густых усов прозвучал хрипло:
— Конечно, вы правы. Если эти скоты думают, что я испугаюсь…
На этом месте разговор прервался: к ним быстрым шагом подходил стройный молодой человек. Прежде всего бросалось в глаза, что он один из тех, про кого мужчины, а часто и женщины говорят, что он чересчур хорош собой для хорошего тона. У него были прекрасные темные кудри и шелковистые усы, но, пожалуй, слишком уж рафинированное и правильное произношение. Отец Браун издалека узнал Руперта Рэя, секретаря сэра Хьюберта, которого видал довольно часто, но при этом ни разу не замечал у него такой торопливой походки или такого озабоченного лица, как сейчас.
— Прошу прощения, сэр, — сказал тот хозяину, — там околачивается какой-то тип. Я всячески пробовал от него отделаться. Но у него для вас письмо, и он твердит, что должен вручить его лично.
— Вы хотите сказать, что сперва он зашел ко мне домой? — спросил Сэнд, быстро взглянув на секретаря.
Последовало недолгое молчание, затем сэр Хьюберт Сэнд дал знак, чтобы неизвестного привели, и тот предстал перед обществом.
Никто, даже самая непривередливая дама, не сказал бы, что новоприбывший чересчур хорош собой. У него были огромные уши и лягушачья физиономия, и смотрел он прямо перед собой таким ужасающе неподвижным взглядом, что отец Браун сперва подумал, не стеклянный ли у него глаз.
Воображение его готово было наделить человека даже двумя стеклянными глазами, до того остекленелым взором тот созерцал собравшуюся компанию. Но жизненный опыт в отличие от воображения подсказал ему еще и несколько натуральных причин столь ненатурально застывшего взгляда, и одной из них было злоупотребление божественным даром — алкогольными напитками. Человек этот, приземистый и неряшливо одетый, в одной руке держал свой большой котелок, а в другой — большое запечатанное письмо.
Сэр Хьюберт Сэнд посмотрел на него, потом сказал, в общем спокойно, но каким-то слабым голосом, не вязавшимся с его крупной фигурой:
— Ах, это вы!
Он протянул руку за письмом и, прежде чем разорвать конверт и прочесть письмо, оглянулся на всех с извиняющимся видом. Прочтя, он сунул письмо во внутренний карман и сказал торопливо и немного хрипло:
— Стало быть, с этим делом, как вы говорите, покончено. Дальнейшие переговоры невозможны, во всяком случае платить им столько, сколько они хотят, мы не можем. Но с тобой, Генри, мне надо еще поговорить попозже, насчет… насчет приведения наших дел в порядок.
— Хорошо, — ответил Генри с недовольным видом, как будто предпочел бы привести в порядок дела сам. — После ленча я буду наверху, в номере сто восемьдесят восемь, — надо посмотреть, как далеко они там продвинулись.
Человек со стеклянным глазом тяжело заковылял прочь, а глаза отца Брауна задумчиво следили за ним, пока тот осторожно спускался со всех лестниц вниз, на улицу.
На следующее утро отец Браун проспал, чего с ним никогда не случалось, или, во всяком случае, проснулся с внутренним убеждением, что проспал. Причина заключалась отчасти в том, что (он помнил это, как помнят сон) он уже просыпался на миг в более подходящее время, но опять заснул, — событие, заурядное для большинства из нас, но не для отца Брауна. Впоследствии он проникся уверенностью, что на том самом обособленном загадочном островке в стране сновидений, лежавшем между двумя пробуждениями, и покоилась разгадка нашей истории.