— Я на Троцкого думаю, — заметил Альтер.
— Это уж вы, Альтер, хватили, — с вопросительной интонацией протянул идиот Игорек.
— Вот увидите. Он самый военный, он сейчас в полуопале, они его приберегают в тени для народной любви. Во время войны все был на виду, потом перессорился со всеми, обозвал бюрократией — по какому праву? Что ж он, сам другой? Он такой же и хуже. И когда народу надоест, они вытащат его, как туза из рукава.
— А вы что скажете, масон? — развязно спросил Золотаревский у ломовского знакомца.
— Посудите сами, можно ли предсказывать, — пожал плечами сероглазый. — Если я нечто знаю и скажу, будет одно, если не скажу — совершенно иное. Для чего же мне поддерживать в вас ненужные суеверия? Про нас больше врут, чем про покойного императора.
Ломов перекрестился, он был монархист.
— Но в общих-то чертах? — не отставал Золотаревский.
— В общих чертах дело, начатое вами позавчера, завершится благополучно, — сухо сказал масон.
— Но я не начинал вчера никакого дела! — развязно крикнул бывший журналист.
— Как угодно, — кивнул масон. Золотаревский смешался.
— То есть я начал роман… — пролепетал он.
— Как угодно, — еще суше повторил масон. — Я, господа, не представился. Меня зовут Борис Васильевич Остромов.
— Про-све-щеннейший человек! — Ломов поднял кривой палец. У него было что-то с костями: горб, неестественно длинные пальцы, огромные ступни. Уродство не обозлило его: он всегда кем-нибудь восторгался.
— Я о вас слышал, кажется, — сказал Михаил Алексеевич в наступившей паузе.
— Слышали обо мне многие, — с достоинством кивнул сероглазый, — видели единицы, а понял услышанное едва ли десятый. Вас же я приветствую и с удовольствием слушаю, но будущее — не наше дело. Мы не все еще поняли в настоящем, и для этого понимания я намерен собрать кружок.
— Теперь опасно, — буркнул кто-то.
— Уверяю вас, не опасней, чем это собрание. Мне вообще кажется, что путь сейчас один — если вовне пойти некуда, надо глубже в себя; или, если в себе наскучит, освоить ступенчатую экстериоризацию по методу Сведенборга.
Все насторожились, а Михаил Алексеевич свистнул. Он демонстрировал иногда удивительно вульгарные манеры: увидев на улице поток желтой глинистой воды, мог радостно сказать — «Как будто сотня солдат…». Вид сотни солдат, которые вынули и льют, был ему, должно быть, приятен.
— Какую именно экстериоризацию? — спросил Игорек. — Вы, верно, по методу Шарко, то есть выход наружу душевной жизни…
Непременно надо было показать, что все знает, обо всем слыхал.
— Вовсе нет, — спокойно пояснил Остромов, — Шарко нередко употреблял оккультные термины, понятия не имея об их смысле. У него наблюдался один из братьев, Ален Жофре, тоже, по счастью, знавший немногое. Вообще же он был врач по делам самым телесным, мозольный оператор, в сущности.
Золотаревский прыснул.
— Экстериоризацией называется выход астрального тела, — продолжал Остромов, волнообразно изображая этот выход. — Это упражнение требует огромной подготовки и высших степеней концентрации, но у нас оно доступно уже на третьей степени, при условии, разумеется, правильной защиты.
— Вы можете это показать? — спросил Альтергейм.
— Разумеется, нет, — улыбнулся Остромов. — Показать можно фокус, а выпускать для потехи душу из тела…
— Но тогда, согласитесь, никаких доказательств, — заметил протрезвевший от любопытства Беленсон. Пред ним сидел живой масон, и Беленсон почти решил, что это сон.
— Доказательств множество, — пожал плечами Остромов. — Экстериоризация как раз одна из немногих вещей, которые доказуются почти так же легко, как левитация. Вам известен, конечно, случай Бояно.
— Неизвестен! — крикнул Беленсон. — Вам известен? — спросил он Михаила Алексеевича, и, обводя присутствующих выкаченными глазами, искал поддержки.
— Не слышал, — признался Михаил Алексеевич.
— Я удивляюсь, — сказал Остромов. — Случай знаменитый, можно сказать, азбучный. Австрийский офицер Бояно стоял на постое в Карпатах. Год был, насколько помню, 1858, октябрь. Он заметил, что на него засматривается девка, рослая, черноволосая, очень смуглая, какие там иногда бывают. Мне случалось видеть карпатчанок, и я бы не устоял, но Бояно устоял — может быть, потому, что у нее был мрачный, тяжелый взгляд. Она преследовала его, ходила следом, наконец однажды заступила ему дорогу и сказала прямо, что хочет с ним слюбиться. Он ответил, что без любви спариваются только лошади. Она сказала, что придет к нему ночью и что он раскается. Бояно выставил у двери своей избы солдата и заперся на двойной засов. Ночью слышит царапанье о дверь, сильное, словно скреблась крупная кошка. Он спал, не раздеваясь, готовый ко всему от этой ведьмы. Вскакивает, бежит к двери: ночь холодная, ясная. Солдат стоит вытянувшись, как в столбняке, а перед ним маячит как бы пыльный столб. Бояно, недолго думая, ударил шашкой в середину столба, не вынимая ее, что важно, из ножен, — и ему показалось, будто посыпались искры.