Выбрать главу

Кугельский ненавидел Петербург и то, что от него осталось. Этот город надо было завоевать, влить туда свежую силу из тухлой провинции, но не ждите логики от Растиньяка: вместо логики у него инстинкт. Он страстно хотел обладать тем, что ненавидел, и железной рукой не подпускать к городу всех последующих, жарко дышащих в затылок. Он с особенным упоением писал судебные репортажи о бывших. Он вставлял окурки меж пальцами статуй. Он вел борьбу за переделку соборов в склады — тоже выдумали, музэи. В нем боролись сейчас два чувства: классовая солидарность с провинциалом-ровесником, приехавшим покорять этот гнилой город, — вместе же легче, — и страстное начальственное желание показать молодому, сколь многого сам Кугельский достиг за каких-то три года.

— Работать… — повторил он. — Так ведь это нельзя с кондачка. Вы учились?

— Я, собственно, приехал поступать… думаю на филологию.

— А вы пишете?

— Немного, в основном стихи.

— Пьес не пишете? — спросил Кугельский на всякий случай. Конкурентов он желал отследить на подступах.

— Нет, что вы, — простодушно сказал Даня. — А надо?

— Не надо, — строго сказал Кугельский. — Откуда вы?

— Из Крыма.

— Это чертовски интересно! — воскликнул Кугельский с воодушевлением. Он старался вести себя так, чтобы молодое дарование полвека спустя могло написать в сборнике «Кугельский в воспоминаниях», — вроде недавно вышедшего «Герцена в записках современников», — что Кугельский проявил воодушевление и даже покусал карандаш. Он тут же старательно покусал его. — Да вы присаживайтесь, товарищ. Вас как зовут?

— Даниил.

— Чертовски интересно! — повторил Кугельский. — Вот, для пробы, вы написали бы, может, очерк — про то, как сейчас в Крыму? Ведь летом многие ленинградцы наверняка отправятся. Расскажите, как оздоровляется здравница, как живет новый Крым. Вы из Симферополя?

— Нет, Судак.

— И что? Напишете?

— Я попробую, — сказал Даня, пытаясь представить, что обновленного и советского можно отыскать в нынешнем Судаке. — А вообще… может быть, репортаж о чем-то… или у вас, я знаю, бывают отчеты о премьерах, разборы…

Кугельский свистнул.

— С этим, дорогой товарищ, ко мне по двадцать человек на дню приходят, — сказал он тоном тертого газетчика, до смерти уставшего от напора непрофессионалов. — Все больше девушки безработные. В детстве Тургенева прочли, ну и думают, что могут писать. Я спрашиваю: о чем вы хотите писать? И все: о культу-уре… О культуре я сам могу написать, дорогой товарищ. Я, может, и есть сама эта культура, а здесь, так сказать, осваиваю смежные территории. Я мог бы вам когда-нибудь почитать, и вы увидели бы, как и что… Но сейчас надо писать о заводчанах, вот где поэзия. Сейчас, черт побери, поразительные вещи! — Под эти слова следовало закурить, жадно затянуться, втянуть мужественные щеки, — но щеки у Кугельского были немужественные, младенчески пухлые, а от табаку кружилась голова, и он не курил. — Пролетариат прямо, черт побери, на глазах становится сам двигателем культуры, уже, так сказать, сам решает, что ему нужно, а что буза! Вот где культура, а не в опере. Если вы про оперу хотите писать, то вам не к нам. С оперой вам, товарищ, в альманахи…

— Я не хочу про оперу, — удивленно сказал Даня. — Я думал, может быть, про книги…

— Сейчас главная книга еще только пишется, товарищ Даня, — назидательно сказал Кугельский, имея в виду «Бострома». — Главную книгу даст сейчас тот, кто знает новую жизнь, ее, так сказать, фактаж, ее мясо. Сегодняшняя литература должна быть как отчет, от нее черт знает как должны волосы вставать по всей голове. Вот я вам когда-нибудь… но это неважно. Я здесь работаю уже три года, — вдвое преувеличил он, но прозвучало веско. — Это, так сказать, немного. Но я уже чувствую такой пульс, какого не знала русская литература никогда. Всякий этот Тургенев — это все умерло, считайте. Считайте, что этих всех дядей Вань не было уже вообще. Если вы можете привести станок в литературу, то это да.