А еще в классе у нас есть Нинка — тоже растет без отца. Вся из себя затюканная, боязливая. Ходит, ссутулившись, глядит на всех исподлобья. Давно бы задразнили, если бы не наша компания. Нам с Махой и Юлькой приходится ее опекать, и здесь тоже все абсолютно понятно. Если в тылу у тебя сразу двое, это одно, а когда только мама, да и та сердита на весь белый свет, какая уж там поддержка! Тем более что мать у Нинки суровая, — может и в нос кулаком сунуть, и затрещину дать. Вот Нинка и растет, как былинка. Перед каждым ветром готова склониться. А мы не даем. Учим жизни вместо беглого папаши. Чтобы тоже, значит, умела все — и пальцы веером, и хвост пистолетом. Хотя смешно, конечно, — какие учителя из тринадцатилетних пигалиц? Но ведь пыжились, старались! И я пыжилась, сколько могла. А теперь вот тоже — стану, как Нинка. С отцом, но без матери.
То есть моя потеря даже больше. Меня ведь и брата лишили. Родного! Конечно, Глеб — подарочек еще тот! Бывает порой таким вредным, что хочется схватить швабру и треснуть по кумполу. И ныть умеет, будь здоров, и пакости делать. Однажды взял папин пропуск, подрисовал на фотографии фуражку с кокардой, усы запорожские, а снизу подписал «ГЛИБ». То есть как бы переписал пропуск на себя. Мало того, что безграмотно переписал, так еще документ испортил. Это у него бзик такой — изготавливать всевозможные удостоверения с фотокарточками и печатями. А потом достал у мамы из сумочки гребешок и, выломав половину зубьев, сделал себе подобие маузера. Чекист, короче, — при удостоверении и оружии! Пока печать на удостоверении увеличивал, испачкал чернилами мою школьную блузку. Никого, в общем, не забыл. И влетело красавцу от всех разом — сначала от меня, потом от мамы, а затем от прибежавшего на шум папы. Качественно так влетело. Рыдающий Глеб убежал на террасу, забился под стол, а надутые родители разошлись по комнатам: мама занялась своим изуродованным гребнем, папа — разукрашенным удостоверением. Я забралась на диван и поначалу пробовала отвлечься чтением, но Глеб все ревел и ревел на террасе, не давал сосредоточиться. «Так и надо балбесу! — думала я, поглядывая на испорченную блузку. — В следующий раз подумает, прежде чем гадости делать»… А Глеб уже не ревел, а поскуливал. Совсем как щенок. И прикашливать даже начал. От долгого рева горло саднит, вот и кашляют детки. Словом, он ревел, а мы, каменногордые, молчали и делали вид, что не слышим. Потому что, действительно, виноват, потому что за преступлением следует наказание. Про это еще Достоевский писал. И еще сорок тысяч авторов. Так что все было правильно и справедливо. Только все равно: лучше бы Глебушка молча обдумывал свое поведение, а не выл, действуя нам на нервы. Я продолжала листать страницы, но буквы плясали перед глазами, смысл расплывался — все мое внимание поглощал плач Глеба. В какой-то из моментов я поняла, что сейчас не выдержу — схвачу что-нибудь потяжелее, побегу и врежу братцу, заставив умолкнуть.
Я и на самом деле не выдержала. Вскочив с дивана, метнулась на террасу, рысью сунулась под стол. Глеб сидел там эмбрионом, тискал руками свое горло и скулил. Я даже не сообразила поначалу, что он такое вытворяет. То ли царапает себя, то ли душит. Глазенки выпучены, лицо мокрое, еще и кулачком себе по голове бьет. Вроде как наказывает… И спина выгнута так, что позвонки кнопочками от шеи и до трусиков, — тощенький, несчастный, перед всем миром провинившийся, никому на свете не нужный…