Выбрать главу

И вдруг все окончилось. Томила проснулся глубокой ночью, выпил воды, поискал в черепушках, нашел корки хлеба, чеснок и кусок обветрившейся, покрывшейся нежным пушком солонины.

Он зажег свечу и взялся за лист «Правды». Слова на этот раз не лились с пера, как бывало прежде. Летописец принес из сеней всю груду листков, сложил на столе и читал, но слова казались ему холодными и пустыми. Он взялся за перо. «Лист последний», – пометил он сверху.

«Видно, конец пришел городу Пскову. Окружен войском боярским и воротится ныне в лоно неправедной жизни…» – начал Томила.

«А в праведной был ли? – перебил он себя вопросом. – А кто виною тому, что, стряхнувши ярмо боярское, правдой не зажил город?»

«Никто, как я! – с сокрушением и болью признался себе летописец. – Возгордился собой. Я-де чел философию и риторику – мне поучать, а не слушать! Хлебник, мол, человек не книжный – чему научит!.. Эх, пес ты, пес! Не постиг ты, что есть мудрость сердца! И плюнул бы, да не на кого: себе-то в глаза как плюнешь!.. А куда теперь деть все писанья? Кому они! Чего под конец напишешь? Как городом отступили все от Гаврилы да в тюрьму его дали вкинуть? Кого попрекнешь? Как сам горожанам-то в очи глянешь? Аль совесть-то не свирепа – не съест!

Ох, ох, безумия! Писал, блудя разумом, Белое царство; началивал суемудренно и что сотворил!

Заплутаец несчастный, лбом о землю великому мужу тому, кой дыбой тебя унимал! А ты, поганец, дал вкинуть его в тюрьму, клыками не вгрызся в злодеев. Аль зубки, бедненький мой, изломать боялся?! А как теперь в очи соседям глянешь?! Знать, совесть в тебе не свирепа!

Не бежал разведывать, куда засадили Гаврилу, голову ль тайно ссекли, огнем ли замучили насмерть… Домой притащился, сидишь в тиши, от бури укрыт, да сызнова лжеписанием труждаешься, яко бы свет человекам от него воссияет… А что имеешь? Ум мрачен, душу темну, сердце блудно да очи слепы.

С чем прожил житие земное? Полный сундук наложил дерьма, не в отхожее место, а прибрал, как узорочье многоценно! Суторщину смердячью оберегал, словно надобна внукам! Суемудрую риторику да беспутную диалектику нянчил, как мамка, и сердце и ум тому отдал… Суета!.. И ни к чему след суеты хранить – яко тень от облака пыли…

Ох, лицемерие и злосмрадная лжа! Сызнова воровство сердечно: благо, задницу бог даровал, сижу и пишу прежним блудом.

Ан пора настала пожечь мой умет нечистый и пепел развеять. Горько в безвестии сдохнуть и страшно: что жил, что нет! Брехал, как пес бестолковый, ветру на радость. А дело пришло – ни шила, ни мыла!..

Ну те к черту, не надобен ты никому, и писанья твои негодны!..»

Томила упал головой на последний лист своей «Правды». Отречься от всего, что писал и о чем радел, уничтожить все – было страшнее, чем наложить на себя руки…

Ударил сполох.

Томила вскочил от стола, но, вместо того чтобы выбежать из избы, в ожесточении и ярости схватывал он со стола охапки бумажных листов и кидал их в печь…

Последний лист он зажег от огня свечи и засунул в бумажную кучу…

В тот же миг охватило его желанье плеснуть водой и, пока не сгорело, залить, что успеет… С листами «Правды» сгорала вся жизнь, все мысли, мечты… Он бросился к бадейке, медным ковшом зачерпнул воды и… залпом выпил до дна…

Огонь разгорался. На красном бумажном пепле, пока он не остыл еще, выступали белые буквы…

Томила загасил свечу и лег на скамью, следя за игрой огня на бревенчатых стенах избы…

Оставив свой дом, Томила вышел к берегу Псковы и медленно брел вдоль реки, прислушиваясь к ее течению, к тихим всплескам рыбешек. Направился к мельнице: там у запруды был темный омут с водоворотом. Мрачный омут под сенью склоненной столетней вербы казался Томиле прибежищем покоя.

«Что был, что не был. Помрешь и развеешься дымом!» – подумал подьячий, глядя в тихое водное зеркало у плотины, и в первый раз в жизни смерть представилась ему не «тем светом», не раем, не адом, а пустотою небытия.

«Боязливец, бедненький, хоронишься от людей и от бога, и от себя бежишь. Ишь, совесть-то нечиста! – сказал он себе. – Люди на плаху лягут, а ты себе бучило уготовил от страха. А дерзни-ка со всеми держать ответ! Не дерзаешь? Писаньями заниматься, то дело твое. А ты город вздыми! А ты не дай городу целовать креста. А ты изгони архиреев… Ведь кругом измена творится. Ты пойди в собор, обличи Макария…»

И Томиле вдруг показалось, что слово его по-прежнему тронет сердца горожан, и если он призовет, то за ним восстанет весь город…

Томила не заметил, как настал день и вода посветлела, отразив голубое небо.

Услыхав звуки соборного колокола, созывавшего народ в Кром, он вскочил и поспешно пустился в город.

Идти было легко и почему-то весело и спокойно. Улицы казались просторными, небо стало выше и светлее, грудь дышала легко прохладным утренним воздухом.

Томила вошел в собор.

В духоте сбилась тесная, сдавленная толпа и раздавался глухой шепот.

Вчера, когда народ не пошел на благовест, новые земские старосты со всеми выборными Всегородней избы и с ними поместные и кормовые казаки все-таки принесли крестное целование. Потому сегодня, чтобы не дать целовать крест вразбивку, народ повалил к собору всем городом. Прохора Козу, Русинова и Мошницына упрекали в измене за то, что они согласились дать крестное целование прежде отвода от города царского войска.

Передвижение осадных войск от Петровских к Великим воротам заставляло «пущих бунтовщиков» и стрельцов не покидать стены и не идти к собору. Духовенство рассчитывало, что оторванный от стрельцов посадский Псков наконец удастся сломить.

Томила прошел на самый перед к алтарю и стал слушать. Он смотрел на огни свечей, не видя ни Макария, ни Рафаила, ни их многочисленной свиты, и слышал лишь тонкий, пронзительный голос, который читал слова крестоприводной записи:

– «…И в том перед господом богом и животворящим крестом его винимся, что нарушили мы крестное целование, данное тебе, великому государю нашему, и во граде мятеж воровством учинили, и Логинка-немчина били и пытали, и домы во граде пограбили. И в том со слезами и скорбию вины свои приносим, что в уездах разоряли твоих, государь, дворян и детей боярских…»

Томила взглянул на Макария, стоявшего рядом с Рафаилом, и в нем закипела такая ненависть к этим людям, которые разрушают крестом и молитвой великую правду «Белого царства» и возвращают город к извечным неправдам.

– Продажа! – крикнул Томила.

Отгулом отдалось это слово под куполом и прокатилось над алтарем, заглушив чтение.

– Продажа! Продажники! – подхватили в толпе.

Возглас Томилы, разрастаясь, неистовым гулом заполнил церковь.

– Новые всегородние старосты в изменных статьях целовали крест!

– Побить новых старост!

– Выбить из города Рафаилку! – раздавались голоса.

Рафаил присел, сжался и стал совсем маленьким, а Макарий зачем-то метнулся в ризницу.

– Безумные, опомнитесь, бога ради! – воскликнул черниговский протопоп. – Государя великого прогневите!

– А что государь! И государю голову посечем! – крикнул в ответ поп Яков.

– Пусть сам приезжает нас ко кресту приводить! – подхватили в толпе.

– Со всем его семенем всех передавим!

– Пошли из собору, братцы! – заорал во всю глотку Кузя.

Иванка вложил в рот три пальца и свистнул.

Рафаил и Макарий были уверены, что «святость» церкви сдержит народные страсти и не позволит бесчинствовать. Столетиями вбивалась в народные головы мысль о том, что бог поражает громом дерзкого оскорбителя святыни. Тысячи церковных преданий рассказывали о том, как болезни, дикие звери, подземный огонь и молнии разили кощунцев.

Но вот резкий свист разорвал воздух собора, мятежные слова раздались из толпы, и все-таки не обрушился купол и не разверзлись каменные плиты пола, и свечи теплились бледными желтыми пламешками, едва колышась в духоте.