И Мошницын отвел глаза в угол, стыдясь перед самим собой сознаться в том, что он отдал деньги, чтобы Гаврила только скорее покинул его дом.
Гаврила Демидов через несколько дней после того, как приходил к Михайле, был сведен в тюрьму.
Посадский Псков закипел. На улицах собирались толпами, кричали:
– Где же царская правда? Так нас и всех похватают!
Всегородний староста Устинов вышел к народу.
– Пошто, горожане, мятетесь? Аль крестное целованье забыли?! – воскликнул он. – Не за то Гаврилку схватили, что заводил мятеж, а за то, что пороху много истратил из царской казны, пороховое зелье крестьянишкам продавал в уезды для своей корысти. В том его и вина…
Народ разошелся, утих.
Мошницын ждал в те дни, что его тоже схватят.
– Не себя – тебя, сироту, мне жалко: за что коротать век одной! – говорил он Аленке.
Но время шло, а его никто не хватал. Кузнец Тимофей Лихов пришел как-то раз к Мошницыну:
– Михайла Петров, не возьми во гнев: заказ у меня воеводский. Шел бы ты ко мне в кузню работать.
Михайла побагровел от обиды. Такого обычая не бывало: Тимофей мог отдать ему часть заказа, чтобы Михайла работал в собственной кузне…
– Не серчай. Кабы воля моя, я б тебя не обидел. Тебе не велел воевода давать.
И Михайла пошел к Тимофею в кузню ковать кандалы для колодников.
– Куды столь! Весь город, что ли, хотят заковать в железы?! – сказал Мошницын.
– Слышь, Мошницын, ты в кузне моей мятежных речей не веди! – одернул хозяин. – Воеводский заказ – стало, царский. А на что государю таков товар, про то умным людям ведать, не нам…
Мошницын смолчал.
На другую неделю он сам получил заказ на подковы для сотни стрелецких коней.
Он взял подручного в кузню. Взор его пояснел. Он велел Аленке в воскресенье печь пироги. Уже пожалел о том, что поспешил продать лошадь с коровой.
Однажды его призвали в Земскую избу. Там сидел Захарка.
– Михайла Петров! Сто лет не видал! – приветствовал он. – Слышь, дело к тебе. Тут в Земской избе железо лежало в клети – куды оно делось?
– На ратные нужды пошло. Кузнецам раздавал для ратного дела от Земской избы.
– А роспись есть?
– Как же! Твоей рукой все писано. Вот. – Михайла полез к себе в пазуху и вынул тетрадку.
– Вот и слава богу! А я за тебя уж страшился, – сказал Захарка. – Давай мне ее, мы докажем всю правду…
Михайла спокойно ушел домой.
– Загордился Захарка. Одет чисто. Сидит за столом, что твой дьяк, двое при нем подручных подьячих, – рассказывал дома кузнец Аленке. – То лез, бывало, ко мне, а ныне с большими дружит… Ох уж ловок!
– Ну и пес с ним! – огрызнулась она.
– Он нынче у больших в чести, а где честь, там богатство. Я за себя на него не серчаю… Богат, то и горд, – продолжал кузнец. – А все же ему спасибо, что нас с тобой худшая доля минула. Его все советы были…
Аленка вспыхнула стыдом при этих речах. Она не могла простить себе того часа, когда, поддавшись обиде на Иванку, подумала пойти за Захарку замуж.
Но отец понимал ее смущение иначе. Он считал, что Аленка горюет о том, что Захарка не ходит к ним в дом…
Вдруг как-то утром стряслась беда: за Михайлой пришли стрелецкий десятник и двое стрельцов с понятыми и повели в тюрьму.
Над городом гудели церковные колокола. Было ясное зимнее утро. Яркое солнце белило сверкающий снег. Аленка почти бежала по улице, не узнавая встречных, не замечая того, что вместо зимней шубейки накинула на плечи кацавею, хотя стоял сильный мороз…
И вдруг, повернув у Пароменской церкви ко Власьевским воротам, она за спиной услыхала знакомый смех. Словно опомнившись, она оглянулась и увидала Захарку. Сдерживая пару лошадей, он на санях спускался под горку на лед Великой с двумя товарищами.
«Вдруг выручит бачку!» – мелькнуло в ее уме.
– Захар Спиридоныч, постой! – отчаянно выкрикнула она.
Он ловко сдержал лошадей.
– Что, красотка?
– Захар Спиридоныч, поди, надо молвить словечко!
– Недосуг нынче, девушка, мне забавляться! – ответил Захарка и тронул вожжи.
– Захар Спиридоныч, беда у меня! Ты постой… Хоть ты научи, куды деться!.. – в отчаянии закричала Аленка.
– Куды ж тебе деться! К себе тебя, что ли, возьму? – усмехнулся он. – Эй, смотри, берегись! – крикнул он, подстегнув лошадей. – Ужо как-нибудь вечерком забегу, ты пеки пироги!..
Санки его раскатились на спуске и, чуть не сбив ее обочиной, понеслись через лед Великой.
Аленка услышала обидный хохот Захаркиных спутников. Снежная пыль из-под копыт их сытеньких лошадей брызнула ей в лицо…
Отчаяние охватило все ее существо. Она, растерянная, остановилась над краем проруби в стороне от дороги. «И поделом, поделом, поделом! – твердила она себе. – Знать, то заслужила, что получила!..»
Темная вода проруби ей показалась прибежищем от стыда и обиды.
– Не место тут, дева, стоять! Пойдем-ка ко мне, – вдруг строго сказала над ухом ее крендельщица Хавронья. – Пойдем-ка, пойдем! – настойчиво повторила старуха и, крепко схватив ее за руку, повела прочь от темной, холодной воды назад, в Завеличье, в низенький темный столетний домишко, пропахший горячими кренделями.
4
Томила Слепой сидел в углу дощатой лавчонки сбитенщика, среди торговой площади Пскова. Два десятка наезжих крестьян, торговцев, базарного люда за длинным столом и на скамьях вдоль стен прихлебывали кислые щи, закусывали студнем с хреном и пирогами да пили сбитень.
С горечью прислушивался Томила к будничной болтовне толпы. Стоявший перед ним в глиняной кружке сбитень давно простыл. Томила устремил глаза на желтое пятно затянутого пузырем оконца, пропускавшего мутный свет в дымный сумрак лавчонки, не глядя ни на кого, никого не узнавая. Тяжелая задумчивость, охватившая летописца с первых дней падения города, вот уже несколько месяцев не оставляла его.
Заветные думы были развеяны в пепел. Мечты о Белом царстве сгинули вместе с угасшим восстанием… Воевода, большие посадские ж дворяне властвовали в городе, вылавливая недавних его вожаков, и город тупо молчал…
С месяц назад был посажен Коза по извету Ордина-Нащекина, якобы за увод со дворов дворянских коней и увоз хлеба. Взяли в Земскую избу мясника Леванисова за то, что резал дворянский скот, наконец, лишь на днях власти решились схватить хлебника и Михайлу Мошницына будто за то, что он продал кому-то городское железо. Томила изнывал, ожидая своей очереди…
Чернорожий деревенский угольщик протолкался через толпу с дымящейся кружкой сбитня и опустился за стол напротив Томилы. Из глаз его брызнул ласковый и озорной смешок…
Томила вздрогнул, узнав Иванку.
– Ванюшка! Ваня… Рыбак! Иди сюды, рядом садись, я подвинусь… Господи!.. Поглядеть – у тебя ведь и взор иной!.. – бормотал Томила, схватив его за локоть.
Он увидел в Иванке друга, которому можно выплакать всю обиду и горечь:
– Совсем ведь один я остался… Слышь, Ваня, брожу по базару, мотаюсь, как бес, в тоске. В глаза заглядаю людям, и очей-то нет человеческих: во всем городу гляделки пустые зыркают по углам, как в стыде…
– То и стыд, что креста целовали изменой! – прервал Иванка.
– Кори, кори нас, окаянных! – согласился Томила. – Поверили мы боярам, ан всех похватали. Один я еще маюсь да своего часа жду…
– Пошто ждать! Беги к воеводе, просись. Авось и посадит!..
– Глумишься!
– Ты сам над собой глумишься, Томила Иваныч! Прежде Мининым стать посягал, а ныне колоду на шею в радость себе почитаешь!..
– С кручины, Ваня. Когда Гаврилу стрельцы повели во съезжую избу, народ зашумел на торгу. Я чаял – вот-вот весь город взмятется… Ан земский староста выскочил, пес Устинов: мол, так и так – не за то Гаврилу схватили, что заводил мятеж, а за то, что пороху много истратил из царской казны… Ну, все и утихли…
– Сказывали приезжие мужики, – махнув рукою, вставил Иванка.
– Мошницына взяли, и тоже все закипело: пол-Завеличья сбежалось к плавучему мосту. Стрельцы у Власьевских бердышами трясут… Думал я – во сполох бы ударить, и сызнова все учнется… Ан снова утихло!.. Единства нет, нет и силы…