«…А буде которые люди учнут впредь Свейския земли перебежчиков принимать, и тем людям по государеву указу быть в смертной казни…»[11]
Истома не стал покупать пегой кобылки. Чтобы быть незаметным, он купил мелкорослого карего меринка вместе с потертой сбруей и старой телегой…
Они ехали молча. Авдотья с новорожденным на руках, Первунька и Федька – на телеге. Истома угрюмо, молча шагал рядом, держа в руках вожжи. Ребята недовольно защебетали о жеребенке. Истома гаркнул на них так, что оба испуганно смолкли.
Авдотья, поняв, что стряслось что-то недоброе, глядя на мужа, молчала…
Истома знал, что придется все рассказать жене, но, жалея ее, оттягивал время.
Когда, бывало, в церкви священник молился за шведского короля, называя его многомилостивым и возглашая ему многолетие, Истома, как все русские, едва слышным шепотом обращаясь к богу, подменял имя Густава-Адольфа[12] на имя русского царя Михаила. Этому научил он и обоих своих детей… И вот теперь царь, за которого он молился, грозил смертной казнью всякому, кто приютит его богомольцев.
Только один человек в России должен был им помочь. Человека этого звали Василий Лоскут. Это был их сосед, горшечник. Он с год назад убежал в Россию. Истома знал, что он живет где-то в Новгороде Великом…
– Бать, как мы мерина станем звать? – спросил вдруг Первунька.
– Погоди, вот окрестим… – Истома запнулся на шутке, подумав о другом некрещеном в своей семье – о новорожденном сыне.
– А мальчика как назовем? Ма-ам, как новенького назовем? – приставал Федька.
– А ты как хочешь? – спросила мать.
– Ивашкой.
– Пошто?
– А помнишь: «Было три сына – двое умных, а третий Ивашка…»
– Так что?
– Он же третий…
– Может, он всех умнее удастся, – вступился Первунька.
– Дак я не сказал, что дурак! Я, мол, – Ивашка!..
– Неверкой его назовем или Нехрещенком, – угрюмо вмешался отец.
– Господи! – перекрестилась Авдотья и прижала ребенка к груди.
Для Истомы это было новой заботой: ребенка следовало крестить, а к попу явиться нельзя…
Хотя теперь и на русской земле, но снова они ночевали в лесу, таясь от людского глаза…
Ночью Истома сказал про беду Авдотье. Она привыкла к бедам и в бедах всегда полагалась на мужа. Она не захныкала, не заныла, но ласково провела сухощавой рукой по его руке, и от этого ему вдруг стало легче. Упорный, суровый и молчаливый, он был податлив на ласку, и хотя лицо его не изменило мрачного выражения и губы были все так же сжаты, но на душе сделалось как-то светлее… Он с этой минуты уже знал, что нет на свете той силы, которая может его возвратить за рубеж…
В Новгород они въехали в числе двух десятков таких же телег, запряженных такими же карими меринками.
Грохот города ошеломил пришельцев. Стук колес, конское ржанье, утренний звон колоколов с десятков нарядных колоколен, хлопанье крашеных ставней, скрип тяжелых дворовых ворот, выкрики и собачий лай.
Истома от рожденья не видывал больших городов. Швеция для него воплощалась в глухих погостах, осиротелых монастырях и лесистых болотах – потому Россия вдруг показалась огромной церковью, залитой блеском пасхальных свечей.
«И что им, что им, – думал Истома, – или здесь мало места для всех? Ведь эдакий город! Такое богатство, право… Господи! Никуда не уйду из Московского царства!..»
Они ехали мимо новгородских церквей, каменных и деревянных, с красными, синими и золочеными куполами, и всей семьей крестились на встречные колокольни.
Истома словно ощупью пробирался в чужом городе, чтобы найти горшечника Ваську. Он опасался расспрашивать у прохожих, страшась чем-нибудь выдать себя.
Горшечника вернее всего, конечно, было искать на базаре. Они ехали через базар – и в каждом ряду свой запах, свои голоса: в овощном пахло капустой и чесноком; сыростью и гнилым камышом – в рыбных рядах; от шорных лавок несло кожей и дегтем; дальше пошли лесные, шапочные, жестяные…
Истома поглядывал, не увидит ли где между шапками, дранью, мочалой да ведрами и башмаками глиняных блюд и горшков. Не находя горшечного ряда, Истома поставил телегу возле других телег, у длинной бревенчатой коновязи, и, наказав Авдотье ждать его тут, незаметно, на всякий случай, сунул ей мешочек с деньгами, а сам пешком отправился в поиски по базару…
С бочки кричал бирюч государев указ:
– «…Со свейского короля стороны, которые люди объявятся по сыску…»
Истома уже знал, о чем этот указ, и повернул прочь…
Румяные душистые пироги, масленые и жирные блины, гречневики, зеленые огурцы, жареная печенка, рубленая требуха напомнили ему, что он голоден. Кругом дымились горшки и корчаги, сбитенщик манил сбитнем, пряничник – медовыми расписными пряниками…
Подосадовав, что не взял с собой денег, Истома свернул из съестного ряда в щепной… Здесь пахло стружкой, смолой, опилками – свежим лесом. Между оглобель, козел, скамеек, ушатов, сит и мочала глазел Истома в другие ряды и наконец разглядел груду глиняных крынок…
Осторожно, вполглаза поглядывая на лавки, он проходил по ряду.
– Горшки, блюда, дешевы покуда, кувшины, крынки – по пол-алтынке, мелкие по грошу – боле не запрошу! – кричали продавцы.
«Глина не чиста, обжиг неровный… а тут узор красновит!.. – отмечал Истома, глядя на товар глазами мастера: дома он время от времени работал у Лоскута, помогая ему в горшечном деле.
– Дежки для теста в подарок невестам! Умывальницы, чашки, лапешки для кашки!.. – выкрикивали от лавок горшечники.
Истома остановился перед хитро расписанными блюдами – торелями, горластыми кувшинами.
– Хороши узорчатые! Заходи, хозяин, гостем будешь! – приветствовал его молодой парень.
Истома приблизился на полшага.
– Бережливый ты, – укорил горшечник. – Два раза по ряду прошел, а товару по душе не высмотрел. Чего тебе? Дежку? Горшок?
– Лавку никак не найду… Знакомец тут торговал.
– Кто таков? Я горшечников знаю: сызмала тут…
– Васька Лоскут, – сказал Истома.
– Васька?! – переспросил парень. – Да-а… – как-то зловеще протянул он. – Васьки нету! А ты ему кто?
– А кто я? Никто, чужой! – вдруг испугался Истома. – Дежку я торговал у него, блюда…
– А-а, а я думал, сродственник… Ну, Васьки нету, ау, брат, Васька!.. Да ты чего надо бери – товар у меня не хуже.
Истома подумал, что нужно представиться покупателем, чтобы лучше узнать про земляка.
– Блюдо бы небольшое, – сказал он и, как заправский домовитый покупатель, принялся щелкать пальцами, колупать ногтем облив, нюхать, поглаживать товар, торговаться, божиться – уж он-то знал, как хозяин покупает посуду!..
Если бы он взял с собой деньги, он купил бы и блюдо и пару крынок, но деньги остались у Авдотьи, и надо было все вызнать прежде, чем дело дойдет до расплаты. Не выпуская блюда из рук, он спросил:
– А что же Васька, богат стал, что бросил торг?
– Неволей бросил, – воровски оглядываясь, тихо сказал горшечник.
– А где он живет-то? – осторожно спросил встревоженный Истома.
– Почем я знаю! Плати да иди! Я что за справщик!
Истома прислонил выбранное блюдо к стопке других, чтобы сделать вид, что шарит за пазухой деньги. Вдруг блюдо скользнуло наземь и раскололось.
– Эх, ты! – сочувственно укорил гончар. – Вот и плакали твои денежки!
– Вот беда! А я их и не взял! – Истома постарался сам удивиться тому, что при нем нет денег.
– Как так?
– А так: я их у бабы оставил.
– Чего же ты душу морочил?! – закричал продавец.
– Я думал…
– Думал ты! Думный дьяк какой! Думалку бы нажил сперва! Плати за бой! – наступал на него парень.
– Да я что ж, постой, вот сбегаю… – уговаривал Истома.
– Много вас таких «сбегаю»! Скидывай зипун!
11
Цитируемый указ относится к 1632 году. Подобные указы против перебежчиков издавались не раз, но были чисто формальными.
12