Это рассердило Истому. Он уперся. За зипун он мог купить дюжины три таких блюд…
– Скидывай, скидывай! – голосил гончар.
Прохожие стали оглядываться. Истома испугался.
– Да что ты, что ты шумишь! Снимаю! – забормотал он, неловко, дрожащими руками стягивая рукава.
– Что стряслось? – спросил один из толпы горожан.
– Блюдо разбил, – хотел пояснить Истома, – ненароком.
– Что блюдо!.. Про Ваську Лоскута пытает, – перебил торговец, – а Ваську вечор по указу свели в тюрьму… Я так мыслю, что и его бы за пристава сдать…
Истома подумал о бегстве, но вокруг сомкнулся народ, и уйти было некуда.
2
Торг окончился. Одну за другой отвязывали хозяева лошадей, и отъезжали телеги. Наконец на опустевшей площади Авдотья с ребятами осталась одна дожидаться мужа. Истома не приходил.
Авдотья тревожилась…
Отблаговестили ко всенощной, и народ повалил в церкви. Солнце садилось. Галдя, пронеслись вечерние галочьи стаи. Часы на башне били, еще, еще и еще…
Оторопь вдруг охватила Авдотью. Она тяжело слезла с телеги и стала отвязывать вожжи, хотя и сама не знала, куда ехать. Ребята спали в телеге. Авдотью пугала огромная и пустая площадь.
Уже гасли в последних далеких окнах огни. Забравшись в телегу, Авдотья тронула вожжи. Куда-никуда, лишь бы ближе к домам, к людям!..
Из пустой темноты навстречу вдруг вышли двое незнакомых мужчин.
– Тпру! – сказал один густым басом, берясь под уздцы. – А меринок-то хорош!
– И телега ладная, каб без бабы! – добавил второй, тонкий и хриповатый голос.
– Я б и бабу взял, да куды с ребятами! – засмеялся первый.
– Ну, баба, стало, вылазь, – второй потянул ее за рукав.
– Караул! – похолодев, закричала Авдотья. – Разбой! Разбойники!
– Тише, дура, спать людям мешаешь. Какой караул! – нагло сказал басистый. – Слезай!
– Не слезу, – заспорила Авдотья.
– Ишь ты, забавница, кабы ты на десять лет помоложе, я бы к тебе сваху прислал, – усмехнулся разбойник.
Авдотья схватила топор.
– Маманя! Маманя! – вдруг, словно во сне, закричал Первунька где-то на площади: в темноте второй разбойник успел его утащить с телеги.
Холод прошел по спине матери. Дыханье перехватило, и больно стиснулось сердце.
– Ре-ежут! Ой, режут!.. – визгливо и хрипло заголосила она.
Но в мертвой тишине не щелкнула ни одна щеколда, не засветилось ни искры. Выронив топор, с меньшим на руках, Авдотья метнулась на крик старшего сына. Она нашла его в темноте, дрожа, прижала к себе, и только тогда, когда телега загрохотала вдали по ухабам. Авдотья спохватилась о среднем.
– Федя! Федюшка! – дико кричала она и, стиснув Первунькину руку, с грудным на руках, побежала шатаясь по темной улице.
Первушка с ревом бежал за ней, пока не споткнулся и не упал посреди дороги. Отчаянным рывком Авдотья поставила его на ноги и опять было побежала, но уже не знала куда. Тогда она села, обняла Первушку, заголосила, вдруг снова вскочила… Она металась полночи, измучив себя и сына. Она и плакала, и молилась, и проклинала… Билась в запертые решетки улиц, расспрашивала решеточных сторожей[13], не пропускали ли они на телеге разбойников и ребенка. Сторожа отгоняли ее от решеток прочь.
3
Истома, замученный непрерывными расспросами, стоял перед старым дьяком[14].
На очной ставке с Васькой Лоскутом Истома признался, что он шведский перебежчик. Приказные схватились за это признание. Его стали расспрашивать, с кем он перебежал и «по чьему научению».
Больше всего боялся Истома, что схватят в застенок и станут пытать Авдотью, потому он заперся и говорил, что перебежал один.
Дьяки и подьячие[15] сменялись у стола, утомляясь допросом, а Истома все стоял. Во всем теле его была усталость.
– Коли ты перебег один, то был у тебя тайный умысел, – говорил ему дьяк, – и пришел ты лазутчиком свейского короля, чтобы лихо на государя умыслить и дороги и войска русского вызнать… Винись, а не то пытать укажу…
– Не ведаю, дьяче, откуда такая напраслина! – отвечал Истома. – Лиха я не токмо на государя, спаси его Христос, и на муху в жизни моей не замыслил, а за государя бога молил и впредь молить стану. Да в лазутчиках иноземных русскому человеку и не можно быть!.. А убег я от немской лихости, от худого житья и разорения…
– А сколько свейский король отпустил тебе подорожных денег и куды ты деньги те схоронил? – расспрашивал дьяк, словно не слыша Истому. – Куды схоронил казну?
– Не могу… Ничего не смыслю… Не знаю, что за казна! – воскликнул Истома, измученный долгим допросом.
Он сел на скамью, голова его опустилась на грудь, веки сами собой слиплись. Дьяк ударил его кулаком по лицу. Истома вскочил со скамьи с обезумевшими глазами. Взгляд его был так яростен, что дьяк тоже вскочил и попятился от него к стене.
– Чего ты, чего?! – забормотал он. – Не хочешь виниться – иди в тюрьму…
Несколько дней Истому держали в тюрьме, словно забыли.
Он тосковал о семье. «Что станется с ними? Куда без меня пойдут? Кто их приютит, бездомных?» – раздумывал он. Тюремному целовальнику[16] за хлеб он отдал зипун и треух.
Ночью целовальник шепнул Истоме:
– Пока ты денег не дашь, загноят тебя здесь. Они на тебя ложных доказчиков выставят. Коли у тебя и вправду нет денег, напиши подьячему кабальную запись[17] на год на десять рублев. Он за тебя дьяку и воеводе отдаст, а ты ему отработаешь.
«Десять рублей не отработать вовеки, – решил Истома. – Лучше остаться вольным, хотя бы пришлось снести пытки! Не для того я покинул отчую пашню и свел от родного двора жену и детей!»
Через неделю снова позвали его к расспросу. Но теперь он знал, что дьяк выдумывает небылицы, чтобы запугать его и заставить подписать кабалу…
– Ведомо нам стало, что нес ты в Московское государство тайное письмо от свейского короля к царским изменникам. Кому ты письмо то хотел передать и куды схоронить успел?
По голосу дьяка было слышно, что и сам он не верит в такое письмо.
– Было такое письмо, – вдруг изменившимся голосом сказал Истома.
Дьяк с безмолвным удивлением уставился на него.
– Отдал я то письмо твоей жене Василисе, когда она с торга к тебе в прошлый раз заходила. Наказал я ей схоронить покрепче в твоем дьячем дому и три рубля за то обещал, а как в другой раз твой сын Лешенька прибегал, сказывал он, что ты матери наказал то письмо огнем пожечь – и пожгла… Не знаю, верно ли, что пожгла, да так сказывал твой сын…
– Постой, постой, чего мелешь! – Дьяк вскочил со скамьи, приотворил дверь из горницы, убедился, что за дверью никто не слушает, и суетливо вбежал назад.
– Чего мелешь? Какая Василиса? Какой сын? Какое письмо пожечь?
– А то письмо, какое ты сам умыслил… – твердо сказал Истома с торжествующей усмешкой. Он убедился в том, что смелая выдумка его действует и что дьяк испугался. – Я человек смирный, никого не обижу. Да коли мне пропадать за тебя, и тебе, дьяче, тоже пропасть вместе с семенем… Либо ты меня пустишь на волю, либо я на тебя «государево дело»[18] крикну…
У дьяка затряслись руки и ноги. Он стоял бледный, как сам Истома. Он понимал лучше других, что, если Истома крикнет «государево дело», пока разберутся, ему не избегнуть пыток, как и жене и сыну…
– Сядь, дьяче, не торчи перед оком – тошно! – с неожиданно взявшейся смелостью приказал Истома.
Дьяк, растерянный, сел, нескладно вытянув длинные ноги, и вытер со лба рукавом пот.
– Все одно мне мука, – грозно сказал Истома, – вытерплю, чтобы тебя загубить.
– Дак… Да чего ты мелешь? – бормотал дьяк. – Не было у тебя письма, так и сказывай «не было», а то затеял – себе и другим на голову. Я ведь так спросил: «Не бывало ли, дескать, писем?»
Истома решил насесть крепче, пока дьяк не оправился от испуга. Забитого, съеженного мужика как не бывало: перед дьяком стоял теперь иной человек.
13
Решетки в старое время замыкали на ночь поперек улиц для охраны горожан от воров и разбойников. Их охраняли решеточные сторожа.
16
17
18