Моё профильное образование не позволило мне выдержать такого надругательства над экономической целесообразностью:
— Не проще ли было завозить сухое молоко? Возить коровам траву через море ― это же дурь! Такое было возможно только при старой системе. Сейчас любой студент Вам докажет, что содержать здесь дойное стадо было крайне невыгодно!
— Мила-ай, — насмешливо протянула бабка. — Людей кормить вообще не выгодно. Ты им и мясо, и молочко обеспечь. Нет того, чтобы приучить их травку щипать. Но ты посмотри на нашу молодёжь — кровь с молоком! Молоко — от моих коров.
Лукошко, «урыв» меня, немного подобрела и решила угостить меня чаем. Я начал было объяснять, что только недавно поужинал, но она, не слушая, колыхаясь всем телом, заковыляла на кухню, явно не собираясь скоро со мной расставаться. Признаться, я скептически отнёсся к предложению бабки. Когда мужчины пьют чай, то они пьют чай — это надо понимать буквально. Но если у нас в офисе одна дама предлагает другой попить чайку, та её, как правило, спрашивает: «А что у тебя есть?». Это означает, что чай воспринимается не более как предлог для того, чтобы перекусить — пирожками, тортиком или пирожными. Цветом чай при этом похож на пиво сорта «лагер», а то и ещё светлее. Я всегда расценивал подобную практику как преступную по отношению к благородному напитку.
Однако зря я сомневался в бабке! Она действительно приготовила только чай. Впрочем, может быть, потому, что больше ей было нечем меня угостить. Я налил себе одной заварки, хозяйка долила в свою чашку кипятку. Чай оказался крепким и душистым — старая, видно, знала в нём толк.
Я с всё большим интересом рассматривал Лукошко. На ней был просторный халат, такие носят все пенсионерки нашей страны. Хотя до холодов было ещё далеко, по дому она ходила в валенках. Сказать, что у неё было морщинистое лицо — это значит ничего не сказать. Лицом Лукошко напоминала потрескавшееся от времени изображение богородицы на старой иконе, что стояла у неё в красном углу, ― всё оно, за исключением губ и кончика носа, было покрыто густой сетью мелких, но глубоких морщинок. При этом матовый цвет лица свидетельствовал о здоровом образе жизни. У неё были руки много работавшего в своей жизни человека ― худые, высохшие, с узловатыми суставами. Тёмно-синие вены высоко выступали, казалось, они были готовы прорвать кожу.
За чаем Лукошко с гордость рассказывала, как её чествовали при Советской власти. Её приглашали на все слёты передовиков производства, она даже выступала с трибуны — делилась опытом. Я чувствовал, что ей хотелось выговориться. Любой пожилой человек хочет быть уверен, что прожил жизнь не зря, со смыслом. Даже тот, кто всегда заботился только о себе, рано или поздно задумывается над тем, что он сделал для других людей, для общества, какую память он оставит. Вот и Лукошко, рассказывая мне, на самом деле убеждала саму себя в небесполезности своего существования на этом свете.
― Хотели депутатом сделать, но я отказалась.
― Почему?
Бабка вдруг опять посуровела, губы её снова сжались в тонкую прямую линию. Но всё-таки она ответила:
― Не хотела руку поднимать за ту власть!
― И сейчас за коммунистов не голосуете?
Лукошко взглянула на меня искоса, но пристально, долгим взглядом, словно пытаясь понять: я просто так ляпнул, или что знаю?
«Попал!», ― понял я. Меня охватило то весёлое чувство, которое испытывают исследователи в предвкушении неизбежного открытия. Сейчас мне откроется главная тайна Острова: кто же тот таинственный «третий», что голосует на выборах «перпендикулярно» общему мнению?
Должно быть, Лукошко решила, что я её не выдам. А может, просто не смогла остановиться, начав рассказывать про свою жизнь:
― Не могу я голосовать за проклятых коммуняк!
И она поведала мне свою биографию. Родилась она в благодатном краю. Село стояло на берегу речки, рядом был лес. Раннее детство запечатлелось в Лукошкиной памяти как идиллическое время. Один её дед разводил пчёл, второй держал мельницу. В общем, жили зажиточно. За это и поплатились. Коллективизацию Лукошко помнит плохо, запомнился только плач женщин. Обоих дедов раскулачили и сослали в Казахстан, где один из них умер, а второй после войны вернулся на родину. Но семью Лукошки не тронули, так как её отец отделился от родителей, вёл собственное хозяйство и считался середняком. Однако в тридцать седьмом году всё равно за ним пришли — он в подпитии ругнул Советскую власть, а кто-то донёс. Некоторое время семья получала от него весточки, но затем пришло извещение о его смерти в заключении.
Лукошкина мать была вынуждена одна, без поддержки мужа и родственников, содержать семью. Она была ещё молодой и привлекательной женщиной, и на неё обратил внимание председатель колхоза, между прочим, женатый мужчина. Лукошко описала его в самых чёрных красках — пьяница, самодур и подхалим. Воспользовавшись беззащитностью вдовы, он стал склонять её к сожительству, но получил резкий отказ. Тогда из мести он подвёл Лукошкину мать «под статью» — в те времена в колхозе, не подворовывая, прожить было трудно. И мать сгинула в лагерях вслед за отцом.