Детей определили в детдом. Из отчего дома Лукошко взяла только фотографию родителей и икону, перед которой каждый вечер она молилась с матерью. Она вспомнила, как во время войны, несмотря ни на что, их продолжали учить всем наукам, хотя писать приходилось на обёрточной бумаге. Запомнились ей новогодние подарки — несколько печений и липкие конфеты-подушечки.
Работать она пошла в четырнадцать лет, на военный завод. Я заикнулся было о голоде, но бабка провела чёткое различие между голодом и полуголодным существованием:
— Голод ― это когда еды совсем нет и люди умирают. А в войну люди в тылу от истощения не умирали. Жили, конечно, впроголодь, но не умирали. Бувалочь, получу свою пайку, начинаю есть и не могу остановиться, съедаю всю. А весь следующий день с пустым желудком работаю. Если бы не работа, не знаю, как бы я голод терпела. А за станком обо всём забываешь. Только и думаешь, что вот ентот снаряд попадёт по проклятому фашисту…
После войны Лукошко «завербовалась» — заключила с государством договор в рамках программы по заселению и освоению малонаселённых и вновь присоединённых территорий. Так она оказалась на Острове, где встретила своего суженого, как оказалось, земляка. При упоминании о муже строгое лицо Лукошки дрогнуло, глаза её расширились и сфокусировались где-то в бесконечности, в них отразилось незабытое горе. Она кряхтя поднялась из-за стола, на больных ногах, покачиваясь, проковыляла до стены с фотографиями, перекрестила и несколько раз поцеловала снимок своего бравого солдата.
— Вся остальная жизнь — вот она, на стенке, — махнула она рукой на фотографии.
— Подумай сам, как я могу голосовать за тех, кто погубил моих родителей? До самой смерти не прощу этого Советской власти. Но и нонешнюю власть я тоже не люблю. Однако приходится за неё галочку ставить ― не за коммунистов же.
― Можно не ходить на выборы.
― Нельзя! У нас все ходят. Если я не пойду, мне проходу не дадут, каждый человек будет спрашивать: а почему ты, бабка, голосовать не ходила? Пока весь посёлок не спросит, не успокоятся. У нас не положено поперёк людей что-то делать, как все поступают, так и ты должен поступать. Тах-то, соколик.
― А Вы поставьте в бюллетене не одну галочку, а две. Бюллетень будет признан недействительным. Даже если кто-то догадается, что это Ваша работа, подумают, ошиблась старая…
Лукошко посмотрела на меня недоверчиво:
― А что, есть такой закон?
― Есть.
И я объяснил бабке некоторые тонкости избирательного законодательства.
Бабка повеселела:
― Енто правильный закон, если не врёшь. Погоди-ка, милок.
Она опять поднялась со стула, с тем же трудом прошла к стоящему в углу буфету ― произведению местного умельца. Обратно к столу Лукошко шла, заговорщицки улыбаясь. Правой рукой она прижимала к груди бутылку, левой бережно придерживая её под донышко. Горлышко бутылки было замотано синей изоляционной лентой. Внутри плескалась она, проклятая «термоядерная». Я с унылой обречённостью понял, что не смогу обидеть бабку отказом отведать её «Божьей росы», конечно, самой лучшей на острове ― кто бы сомневался?!
Лукошко проигнорировала мой кислый вид, но заметила взгляд, брошенный в сторону двери:
— Табе куды иттить надоть?
— Да я в клуб хотел зайти...
— Успеешь. Давай, сабе налей и мяне немножко...
...Здание клуба снаружи не поражало архитектурными изысками, но внутри оказалось достаточно просторным и функционально продуманным. По вестибюлю, как неприкаянный, расхаживал Вадим, рассматривая люстры на потолке и древнюю наглядную агитацию на стенах. Увидев меня, он даже отпрянул от удивления, у него, натурально, отвисла челюсть.
― Что с тобой произошло?!
Я рассказал Вадиму про свои приключения. Он за рукав подтащил меня к большому зеркалу в вестибюле:
― Посмотри, на кого ты похож!
Вадима можно было понять: ещё утром я выглядел, как бизнесмен из Москвы, а вечером стал неотличимо похож на местного алика Валерку. Действительно, видок у меня был, что надо: лицо расцарапано, как будто я дрался с дикой кошкой или ревнивой женой, руки забинтованы, из-под распахнутого брезентового плаща выглядывает видавший виды ватник, мятые чёрные с серебристым отливом брюки, спереди ещё сохранившие некоторый лоск, заправлены в резиновые сапоги сорок шестого размера.