Я решил переплыть на ту сторону лагуны и дать ему успокоиться. Вскарабкался на самую высокую пальму и сидел там, раздумывая обо всем случившемся. Никогда, ни раньше, ни позже, я не испытывал такой обиды! Неблагодарная тварь! Грубое создание! Я любил его, как родного брата. Я высидел его, я вскормил его. Голенастый урод, допотопная птица! А я, человек, царь природы, и так далее...
Я надеялся, что через некоторое время он все поймет и ему станет стыдно, что он так безобразно вел себя. Я думал, что, если я поймаю несколько хорошеньких рыбок, подойду к нему попросту и предложу их ему, быть может, он одумается.
Мне понадобилось немало времени, чтобы понять, какой злопамятной и несговорчивой может быть допотопная птица. Ну и злоба!
Не хочется рассказывать вам о тех мелких уловках, к которым я прибегал, чтобы образумить это со- вдание. Я просто не могу. У меня щеки горят от стыда, когда вспоминаю, какие унижения и обиды я терпел от этой дьявольской диковины. Я пробовал прибегнуть к насилию. Я швырял в него издали куски коралла, но он глотал их, и больше ничего. Однажды я бросил внего открытый нож и едва не потерял его, хорошо хоть, что он был слишком велик и мой красавец не мог проглотить его. Я пытался морить его голодом и перестал ловить рыбу, но он принялся собирать червей во время отлива и кое-как пробавлялся. Половину времени я проводил, сидя по шею в лагуне, а остальное — на пальмах. Одна из них была пониже других, и когда ему удавалось загнать меня на нее, и измывался же он над моими икрами! Это становилось невыносимо. Не знаю, приходилось ли вам когда-нибудь спать на пальме. Меня мучили там самые дикие кошмары. А позор-то какой! По моему острову с видом надутого герцога расхаживает вымершая тварь, а я даже не могу ступить ногой на землю! Я просто плакал от досады и усталости. Я прямо заявил ему, что не желаю, чтобы какой-то проклятый анахронизм преследовал меня на необитаемом острове. Я предлагал ему убраться вон, и пусть себе долбит клювом какого-нибудь мореплавателя его собственной эпохи. Но в ответ он только щелкал клювом. Несуразный урод: ноги да шея!
Мне не хотелось бы рассказывать, как долго это длилось. Я убил бы его раньше, если бы знал — как. Но в конце концов я вспомнил один способ, известный в Южной Америке. Связав все мои рыболовные лески водорослями и древесными волокнами, я сплел крепкую веревку ярдов в двенадцать длиной и привязал к концам по большому куску коралла. Это заняло у меня много времени, ведь мне то и дело приходилось либо нырять в воду, либо лезть на пальму. А потом я быстро закружил веревку над головой и метнул в него. В первый раз я промахнулся, но в следующий веревка ловко зацепила его за ноги и обернулась несколько раз вокруг. Он свалился. Я закидывал веревку, стоя по пояс в воде, а как только он сковырнулся, вылез и начал пилить ему горло ножом.
Я не люблю вспоминать об этом даже теперь. Несмотря на всю мою злобу к нему, в тот момент я чувствовал себя убийцей. Я стоял над ним, а он весь в крови лежал на белом песке, и его прекрасные длинные ноги и шея подергивались в предсмертных судоро- гах. Ох!..
После этой трагедии я мучился от одиночества, как проклятый. Господи боже, вы не можете себе пред- ставить, как я оплакивал эту птицу. Я сидел у ее тру- па и горевал, а вид этого безлюдного, печального острова приводил меня в содрогание. Я вспоминал, каким веселым птенцом он был, когда вылупился, вспоминал тысячу занятных фокусов, которые он выкидывал, по- ка не сбился с толку. Мне все казалось, что если бы жтолько ранил его, быть может, мне удалось бы его перевоспитать. Будь у меня возможность выдолбить могилу в коралловой скале, я похоронил бы его. Я испытывал к нему такое же чувство, как к человеку, и не допускал даже мысли о том, чтобы съесть его.
Я опустил его в воду, и мелкие рыбешки обглодали его дочиста. Даже перьев я не сохранил. А затем однажды какой-то чудак, проезжая на яхте, вздумал проверить, цел ли мой остров.
Он едва не опоздал. Одиночество мне надоело до черта, и я только колебался, броситься ли мне в море или отравиться этими зелеными штучками...
Кости я продал человеку по имени Уинслоу, торговцу, связанному с Британским музеем, а он, по его словам, продал их старому Гаверсу. Кажется, Гаверо не заметил их исключительной величины, и только после его смерти они привлекли внимание знатоков. Их назвали... эпиорнис... как далыпе-то?
Epyornis Vastus, — сказал я. — Странно, мне рассказывал в точности такую же историю один знакомый. Когда они нашли эпиорниса, у которого берцовая кость была в ярд длиной, они решили, что крупнее не бывает, и его назвали Epyornis Maximus. Затем кто-то раскопал новую берцовую кость длиною в четыре фута и шесть дюймов, и эту разновидность назвали Epyornis Titan. А после смерти Гаверса в его коллекции был обнаружен ваш Vastus, и, наконец, появился еще Vastissimus.
Да, Уинслоу рассказывал мне об этом, — сказал человек со шрамом. — Он говорит, что если они найдут еще новых эпиорнисов, у какого-нибудь ученого мозги лопнут от натуги. Однако странно, что с человеком может случиться такая история... Не правда ли?
1895