— Алло Франкфурт. Yier hundert und zwanzig?[29]
— Как, они не спускают? — воскликнул Ривье.
— Сударь, — отвечал маклер. — Франкфурт и Берлин продают во-всю бумажные франки последние дни. Я не смею…
— Они дорого заплатят, чтобы возместить свои расходы, если продают на срок, но совершенно невозможно, чтобы в их распоряжении было то количество бумаг, которое они предлагают. Не важно: продавайте и продавайте фунты и доллары. Повторяю вам, что мы действуем сообща с Французским банком.
— Я хотел бы все же, чтобы вы указали мне границу, сударь, потому что они продают не в кредит, но за наличные. До двенадцати часов у нас уже может быть обязательств на восемьдесят или сто миллионов франков, которые нам придётся оплачивать золотом. У нас ведь нет золота, так же как пока и у Французского банка.
— Оно у нас будет. Предоставляю вам полную свободу действий.
— Даже, если мы дойдем до миллиарда?
— Даже. И даже больше. Валяйте!
Маклер посмотрел на своего патрона и, видя его совершенно серьезным, потер себе руки.
— О, тогда, сударь…
И он с новым жаром принялся за операцию.
Согласно законам сообщающихся сосудов, приток фунтов и долларов, фиктивно брошенных на рынок этим сухим голосом, так же, как на расстоянии одного километра от нас Французским банком, поколебал и понизил курс. За два часа таких упражнений, которые я наблюдал с таким страстным интересом, что даже не заметил ухода Ривье, фунт упал до 320.
В половине двенадцатого Жан-Поль вернулся и похлопал меня по плечу.
— А теперь, если ты хочешь видеть второе действие, поедем завтракать в районе биржи. Там будет продолжение сражения.
Я последовал с ним в его кабинет, чтобы взять пальто. Но перед выходом попросил у него разрешения позвонить по телефону.
— Пожалуйста, старина!
И кончая разборку бумаг одной рукой, другой он подвинул мне аппарат, стоявший на столе. Я спросил:
— Елисейские 29–81.—Алло, отель «Кларидж». Говорит доктор Маркэн. Я хотел бы говорить с профессором Гансом Кобулеррм или, если его нет, с мадемуазель Кобулер.
Я хотел предупредить их о том, что собираюсь к ним перед вечером, но прозвучал в ответ металлический голос:
— Господин профессор и мадемуазель Кобулер покинули Париж дней восемь тому назад, но они оставили комнаты за собой и должны вернуться со дня на день… Прикажете передать им, что вы звонили?..
— Да.
Я повесил трубку, разочарованный, огорченный и внезапно смущенный, почувствовал на себе взгляд моего друга.
— Кобулер? — спросил он. — Откуда ты знаешь этого типа?
Я старался принять непринужденный вид.
— О, я его встречал как-то у Жолио, его и его дочь… Но я чувствовал себя «задетым за живое», как школьник, пойманный учителем на месте преступления.
Ривье сделал дружеский жест протеста:
— Ладно, ладно, не волнуйся. Я не мировой судья, чтобы допрашивать тебя относительно гражданина Ганса Кобулера, а если тебя интересует его дочь, то ты прав, чорт возьми: говорят, что эта маленькая докторесса недурной кусочек, что она так же прелестна, как и безупречна. У нее столько же достоинств, сколько у ее папаши…
— Можешь продолжать, — заметил я, видя, что он замолчал. — Папаша не внушает мне никакой симпатии.
— В таком случае, слушай, Антуан. Я скажу тебе по секрету, как старому другу. Я никогда не видал Кобулера, но слышал о нем много нелестного. Да, от лиц, занимающих высокие посты в префектуре. Постарайся не болтать и не увлекайся слишком мадемуазель Кобулер, потому что ее папаша, так называемый швейцарский профессор, может оказаться совсем другим… Полиция начала следить за ним. Много путешествует. Слишком много. Живет в отеле «Кларидж» как миллиардер-янки и сорит кредитным билетами, как будто они ему ничего не стоят.
Я не стал симулировать удивление: мне вспомнились глаза этой личности, его немецкий акцент, непроходимая антипатия, которую он возбудил во мне. Я ответил:
— Тем хуже для него. Пусть его сажают в тюрьму или высылают, это мне не помешает жениться на его дочери, если она согласится. Она-то не рискует тюрьмой, надеюсь.
— Нет, не думаю… Но я и так уже слишком много тебе наговорил. О, типик! Но смотри не проговорись Кобулеру, что за ним следят. Ты хороший француз, чтобы понять это, даже если влюблен в дочку. Но едем завтракать. Без четверти двенадцать. А мы должны быть на бирже к моменту ее открытия, звонок дают в половине первого.
Переезд на автомобиле занял больше времени, чем понадобилось бы, чтобы пройти пешком среди потока, переполняющего артерии парижского центра. Биржевая площадь, ресторанчик маклеров, где мы с трудом нашли свободный краешек стола…
Пока нам подавали, я осматривал своих соседей. На лицах читалось сильное возбуждение: тревожная лихорадочность или торжество, но, за исключением нескольких возгласов, брошенных цифр, большинство сберегало свои голосовые связки; они переговаривались шопотом или ели с молчаливой поспешностью.
— Скажи-ка, — прошептал я, наклоняясь к банкиру, — эти вот… они тоже с биржевого рынка?
Моя наивность рассмешила Жана-Поля.
— Биржевого рынка? Да ты как настоящий обыватель воображаешь, что биржевая котировка происходит публично в вестибюле биржи или ее кулуарах. Ты жестоко ошибаешься. Второе действие еще скромнее, чем первое, на котором ты только что присутствовал. Я проведу тебя в святилище, где заваривается вся эта каша.
Раздался обычный звонок.
Ривье провел меня через волнующуюся толпу, которая запрудила все углы здания биржи, и мы поднялись во второй этаж. «Святилище» хорошо охранялось: привратники неоднократно останавливали нас, и Ривье не без труда удалось добиться пропуска для меня.
В обычной комнате, со стенами, выкрашенными кремовым риполином, украшенной одной лишь черной доской, вокруг стола сидели двенадцать человек, среди которых я узнал старшего маклера банка Ривье. Он обменивался вполголоса цифрами, перелистывая записные книжки, списки и кучу телеграмм, которые входившие стремительно телеграфисты сыпали перед ними дождем.
— Официальный ареопаг, — сказал мне на ухо Ривье — старшие маклера крупных парижских банков… Они сосредоточивают в своих руках котировки мелких банков. Служащий у доски записывает результаты, которые изменяются с новыми поступлениями ордеров.
Маркер каждые пять минут подходил к столу, получал цифру и записывал ее на доске, зачеркнув предыдущую. Рядом с ним другой служащий приводил в движение клавиатуру.
Даже для меня, полнейшего профана в биржевом деле, было очевидно, что кризис громадный, и я невольно вздрагивал при каждом новом понижении, указывающем на все большее падение фунта; в двадцать минут, последовательными скачками в пять, десять франков, он упал с 300 до 275.
Ривье торжествовал; но кроме сочувственных улыбок, которыми обменялись с ним маклера обоих союзных банков, все «двенадцать» в своей сосредоточенной деятельности сохраняли флегматичность математиков. Их сдержанность и лоск возмущали меня.
— Но они ничего не чувствуют, эти типы, — прошептал я на ухо своему другу. — Это какие-то автоматы.
— Ах ты профан! — засмеялся он. — Ты не можешь понять чистых волнений нашей превосходной алгебры. Тебе нужно импозантное зрелище, ротозей! Ладно, пойдем вниз. Но не забывай, что все движение исходит отсюда. Человек, который оперирует с клавиатурой рядом с маклером, переносит все цифры с черной доски на доски «корзинки»[30].
Как только мы вышли из «святилища», нас встретила волна звуков — могучий гул возгласов и криков, наполняющий коридоры. На лестнице гул этот напоминал растревоженный улей. Галлерея, кулуары, залы, — все эти теоретические отделения биржи, сливали воедино через открытые двери возгласы и крики, которые достигали кульминационной точки бешенства в центральном зале, около «корзинки».
Я стоял, ошеломленный и оглушенный, в этой толпе, среди потерявших всякое самообладание людей, которые во все горло старались перекричать друг друга, помогая себе жестами там, где голос окончательно терялся в общем гаме.