Что им до него и ему до них после того, как он пережил тот миг? Улиу уже не волновало их поведение. Он чувствовал себя, как после освежающего душа, вернувшего ему жажду жизни. Ему ни к чему было теперь что-то искать во внешнем мире, он понял, что все необходимое ему заложено в нем самом с рождения.
Улиу огляделся, но не нашел и следа трех призраков. Они исчезли.
ВОЛШЕБНАЯ ПЕСНЯ
Солнце, словно расплавленным свинцом, нещадно жгло пленников, захваченных врагом в сражении и теперь обреченных на страшные пытки. Тучи мух ринулись на них, предвкушая большой пир.
Кем же я был тогда, если парил высоко в небе и одновременно затаился в груди каждого пленника, связанного, страдающего, оставленного один на один с приближающейся смертью?
Бородатые, вооруженные до зубов победители подходили к пленникам и уводили их по очереди на плаху, залитую кровью только что загубленных жертв.
Им отрубали сначала руки, ноги, затем отрезали уши и нос и в таком виде оставляли под лучами неистово палящего солнца, на расправу жадным мухам и слепням. Груды изуродованных тел, извивающихся в адских муках, жаждали только одного — скорейшей смерти.
Но кем, кем же я был тогда, если содрогался при каждом приближении солдат, бился в груди каждого мученика и молил, чтобы кто-нибудь избавил меня поскорее от назойливых мух, которые не признавали во мне человека и привычно впивались в мое тело, не опасаясь, что их прогонят? Где же я находился, если одновременно был и в воздухе и в непрекращающихся стонах страдальцев? Мое дыхание ощущалось во всем, даже за пределами занятого мучителями пространства. Это пространство, заполненное их мощными, энергичными фигурами, неутомимо вершившими бойню, казалось мне напрочь лишенным жизни и воли — оно было нулевым, по сути, не существовало.
Невыносимая боль в каждом изувеченном пленнике отзывалась во мне, но сильнее всего я страдал вместе с одним мучеником, которого еще не отвели на эшафот и не разрубили на части. А может, это он терпел муки за остальных, а значит, и за меня тоже? Боль была до того невообразима, что в какой-то миг я вырвался из тайного укрытия в его груди, прорвался к губам и зазвучал в песне.
И как было понять, кто из нас пел, он или я, ведь я составлял с ним единое целое и в то же время мог наблюдать за ним со стороны, сверху. Он лежал на спине, связанный по рукам и ногам, красивый бледный мужчина с всклокоченными волосами, и, помимо своей воли, самим величием песни подбадривал товарищей. Победители окаменели, а он или я — это неважно — все пел и пел о золотом веке, который наступит, когда под ветвистой ивой, под солнечными дождями мы обратимся ко всему миру со словами любви.
Один из солдат подошел, чтобы засунуть ему кляп в рот. Что произошло со мной тогда? На том месте, которое занимал в пространстве этот солдат, очутился я сам. Я слился с ним в одно целое. И тогда он поднес руки к лицу, упал на колени и затрясся в плаче, не пытаясь больше остановить певца.
Победители совсем смутились. Я не слился еще с ними и поэтому не могу с уверенностью сказать, что именно изменилось в их природе, но постепенно я стал ощущать пространство, которое они занимали. Оно прояснялось, и на месте бородатых теней, мелькавших передо мной мгновение назад, возникли молчаливые печальные люди, подавленные виной за содеянное.
И тогда я легко вошел в них. Теперь я видел, слышал, чувствовал себя по-настоящему во всем. Мне больше не составляло труда прервать эту бойню, похоронить мертвых, помочь живым петь, страдать и скорбеть. Во всем я жил, все было мной, всем я принадлежал. Кем же был я тогда, если губы страдающего певца и стон утомленной земли я вместил в себя как посланник мира?
ЛАЗАРЬ
Вода медленно стекла на пол, и ему удалось заметить лишь край зелено-голубого платья, мелькнувшего в дверях. Он приподнялся, насколько хватило сил, в кровати, взглянул на опрокинутый стакан и вздохнул. Ему хотелось броситься вдогонку, узнать наконец, кто эта таинственная гостья, которая всякий раз наполняет его грудь свободой морских просторов, охраняемых щедрым небом. Где-то там, за горизонтом, — неведомый остров, узкая бухта, песчаный берег, обрывистые скалы, отшлифованные волнами, берег, манящий многообещающим безмолвием.
«Может, эта женщина — моя мать?» — мелькнула мысль, и на мгновение он почувствовал, как приятное тепло разлилось по телу, но всего на мгновение, ибо в следующий миг он вспомнил слова старухи, на попечении которой остался еще будучи грудным младенцем.
Он подрос и стал спрашивать о своей матери, но старуха лишь прятала глаза, уводила разговор в сторону и избегала ответа. Но однажды, когда он, стал настаивать больше, чем обычно, сопровождая просьбу слезами, старуха не удержалась и выпалила:
— Твоя мать бросила тебя здесь навсегда. Она молода и красива, хочет выйти замуж. На что ты ей сдался, калека?
Тогда ему было семь лет, и столько же прошло с того времени, но единственной вестью от матери были деньги, которые она присылала на его содержание. Даже имя ему дала старуха, позаимствовав его из молитвенника.
Лазарь нащупал рукой костыли, поднялся и, опершись на деревяшки, которые безжалостно вонзались в подмышки, вышел на улицу.
Старуха сидела на завалинке, прямо у двери, и трепала шерсть. Утренние лучи пытались заглянуть ей в глаза, но она все время натягивала платок на лоб. На шум костылей она обернулась:
— Ты чего не лежишь? Знаешь ведь, что доктор сказал…
— Бабуля, кто только что вышел от нас?
Старуха внимательно посмотрела на него и, снова склонившись над шерстью, проворчала:
— Никто. Иди лучше в постель. Сейчас принесу тебе поесть.
— Я видел ее платье, бабуля. У нее платье, как морская волна.
— Перекрестись лучше. Я же сказала никто не входил и не выходил. Тебе показалось.
Лазарь молча вернулся в комнату. Про себя он решил никогда больше не спрашивать старуху — разговоры на эту тему всегда оканчивались ссорой. Случалось, старуха не на шутку пугалась и была уже готова положить его в больницу. Однако ограничилась тем, что отвела Лазаря к бабке-врачевательнице за овраг, чтобы заговорить от испуга. Он и сейчас помнит крохотную каморку, забитую под потолок разными травами, ароматы которых сливались, дополняя друг друга, так что дышать было почти невозможно. Ворожея принялась что-то бормотать, прижимая холодное лезвие ножа к его макушке. Непонятные слова, лившиеся в древнем, неведомом ритме, обволакивали Лазаря, погружая в оцепенение и дремоту, сковывая все тело.
Проснулся он уже дома — его отнес на руках один из сыновей бабки. Но и после заговора загадочная гостья продолжала наведываться к нему, даже еще чаще. С каждым ее приходом картины Лазаря приобретали что-то новое, кажется, они оживали. «А что, если я нарисую ее?» — решил он однажды, но тут же сообразил, что не видел ее ни разу. А просто так — дать волю своей фантазии и придумать ее образ, — казалось Лазарю не только неуважением по отношению к ней, но и обманом самого себя и всех остальных. «Всех остальных». Собственно, кто они, эти остальные? Бабушка, соседская девочка-ровесница Магда, которая помогла ему научиться читать — вот, пожалуй, и все, если не считать Нику, взрослого парня, которого привела однажды Магда. Он учился в девятом классе, и Лазарь догадался, ради чего, собственно, Магда привела этого Нику: чтобы он оберегал Лазаря от незаслуженных обид со стороны одноклассников. Нику, в самом деле, мог быть надежным щитом, ему не было равных по силе. И потом, раз Магда сказала, так тому и быть, живой или мертвый Нику выполнит поручение, потому что слово Магды обладало для него силой непреложного закона, нарушить который немыслимо, даже если обрушится небо.