— Федор Федорович, дорогой мой старина! Какой еще стресс! Какой еще пассаж! Можно ли жениться в пятьдесят с лишним лет! И на ком?.. На свиристелке с дырочкой! Ведь вы подумайте!.. — опять было вернулся к основной своей теме инспектор, но доктор выставил перед собой растопыренную пятерню, протестуя и защищаясь.
Он говорил:
— Вижу! Я вижу, что вам искренне жаль нашего страдальца! Но оставьте ему право ошибиться, как Господь Бог оставил его всем нам… Ведь он счастлив, не так ли? Оставьте же каждому его заблуждения. Зачем человеку смертному знать какую-то истинную правду о себе? Не будем отнимать у человека его иллюзий. Итак, что еще можно отметить при анализе той скудной информации, которой располагает наша медицинская комиссия? Остановимся пока на том, что галлюцинаторной навязчивости в снах нашего больного пока нет…
— Интересно! — с неподдельным интересом воскликнул инспектор Андрей Прокопович. — А будьте добры, доктор, просветите простофилю: могут эти самые химеры взять, например, за хобот, да и увести подальше от нашей земли, а?
— А кто нам об этом расскажет? Хобот у слона, а слон, как всем известно, мудро молчит. Если кого из людей и увели, так они тоже помалкивают. Там, надеюсь, другой, иной язык. А мы имеем дело с живыми людьми, говорящими на изысканном суржике!
— На чем, на чем мы говорим, прошу прощения?
— На суржике, инспектор. Но теоретически то, о чем вы говорите, возможно. Вполне возможно. Если химеры возникают, когда ваши глаза открыты. То есть вы не спите, а бодрствуете. Или находитесь в состоянии paranoia hallucinatora subakuta. Вот к этому, быть может, и готовят нашего господина Чугуновского…
— Товарища, — поправил инспектор.
— Как будет вам угодно, — согласился доктор.
19
Напевая тихонько «Манит сень акац-ц-ций прогуляц-ц-ца…», Сувернев начал обход новорусских отрубов с улицы Серостана Царапина, борца за эксплуатацию человека человеком. Он вынул из кожаного чехольчика перочинный нож, срезал гибкую лозинку тальника и идет, не спеша. Где крапиву лозинкой раздвинет и посмотрит на какое-то мелкое животное, где камушек из-под ноги сковырнет, где по песку начертит вензеля. Кажется он со стороны скучающим бездельником, но полные губы его утончились, втянулись в полость рта. Лишь кончик языка быстро, по-змеиному, выскакивает наружу и увлажняет эти губы. Антон Николаевич продумывал план захвата Крутого.
Вечерело, но свежестью и не веяло. Такую влажную духоту младший лейтенант Сувернев проклинал на своем первом марш-броске с полной боевой выкладкой и в противоатомном костюмчике. Потрескивали электричеством небеса и вспыхивали далекие зарницы, словно кто-то прикуривал в заоблачной засаде.
Ровно в девять десять Антон Николаевич встретил широкоплечего усача, в казенном камуфляже и с казенным же взглядом человека, принадлежащего не самому себе, а службе. Все лицо его было залито здоровым румянцем, словно кто-то взял и обмакнул его лицом в ведро с киноварью. Это был бывший майор Василий Тарас — брат-близнец начальника свалки полковника Тараса. Он вел на сворке двух матерых бассетов, которые, как боевые машины в руках неумелого водителя, то швыряли мощные тела из стороны в сторону, то делали курбет, то пытались уволочь своего поводыря вдогонку за мальчишкой-велосипедистом. В их поползновениях наблюдалась стадная согласованность, а морды при этом не выражали ничего, кроме презрения к внешнему миру.
Антон Николаевич, как человек не совсем трезвый, а потому беспечный и потерявший осторожность, шел встречным курсом, напевая тихонько и помахивая своей палочкой наподобие дирижерской. Уже метрах в десяти от предполагаемой точки рандеву собаки стали рвать и натягивать сворку в его сторону столь мощно, что из-под задних лап летели земля и гравий.
— Стоять! — сначала говорил, потом кричал румяный садовник. — Стоять, Псой! Стоять, Сысой!
Они рычали, тянули его в сторону кровавой будущей жертвы. И вот уже их пенные пасти в считанных сантиметрах от глотки двуногого, который кричит:
— Уберите собак! Уберите ваших собак! Псой — место! Сысой — место!
Собаки еще больше звереют от такого проявления фамильярности и, кажется, вот-вот разорвут наглеца, как старую телогрейку. Но раздаются два хлопка — и пара мирно ложится у ног уличного укротителя.
— Отбегал Бобик, Жучка сдохла… — говорит уличный гуляка, держа на мушке побледневшего собаковода. — Что же это? Такие женихи — и без намордников!
Лицо собаковода снова приобретает заревой румянец. Он пытается найти слова, и вместе с ними — пистолет за поясом, что мешает сделать не только поводок, который намотан на ладонь правой руки, но и слова гуляки.
— Убью! — говорит гуляка. — Подними руки! Повернись ко мне спиной и не балуй…
Гуляка достает из-за ремня кинолога оружие и вслух удивляется:
— Ого! Австрийский SPP! Да ты никак шпион?
Достал два снаряженных рожка из брючных карманов камуфляжа.
— Погоди, штафирка! — пригрозил пленный.
— Что, что? А хочешь, я тебя сейчас пристрелю, и мне за это ничего не будет? А?
Тот признается, что охоты к этому не имеет.
— Тогда иди домой строевым шагом и скажи своему хозяину, что он… шашлык вонючий! Повтори!
— Разрешите обратиться! — говорит вдруг посрамленный кинолог. — Мне нельзя туда… Кто-то из нас — или я, или хозяин — станет покойником… Собак уже не вернуть, работы я лишусь — зачем же мне еще и, сам понимаешь… А? Жизни лишаться-то мне зачем? Я Чечню прошел комбатом…
— Логично. Понимаю. В таком случае разматывай поводок, бросай его на землю и иди впереди меня, не оборачивайся…
20
Любомир Хренов сидит у антикварной керосиновой лампы, которая помнит, может быть, еще своего изобретателя. Он наслаждается этим дрейфом вне времени — лицо его смотрится спокойным и беспечальным. Он, похоже, не слышит возни плененного Юза Змиевича за перегородкой своего кунга. Не слышит и того, как дождь, подобно хорошему венику, нахлестывает распаренную землю. Он отдыхает. Он заплатил за свое счастье годами унижений и ушел в этот тихий дрейф, как на бесконечные школьные каникулы. Любомир с видимым удовольствием выбирает из письменного прибора цветную ручку с черной пастой и пишет на плотной белой бумаге:
«Сижу, земляне. Как в тонущей К-19. Охраняю грешного шпиона-щелкопера и его последнее желание. Он возжелал Наташу из Тамбова, а она — свободная мартышка — будто бы согласилась удовлетворить это его хотение, но сама зеркальцем просигналила Коробьину на пост. Интересуются тут, мол, нашей и вашей свободой. Ребята его и глушанули. А ведь он и не понял, что Наташа его разыграла, настолько самоуверен. Позже ему дадут слабительного и отвезут с завязанными глазами куда подальше, разденут, пустят на шоссе нагишом. Это очень мягкое наказание, земляне. Но я полностью одобряю инициативу нашего Полковника. Вот отменил Владимир Красно Солнышко кровную месть — так и стали мы белыми агнцами в мире серых волков, то есть жертвенными животными, ибо человек должен мстить, если хочет добра миру. Я, например, всегда был излишне мягок. Я никого не трогал — так почему же ваш мир отторг меня? Мне лично уже ничего не нужно, но я люблю всю земную красоту. Я не люблю, когда ее истребляют во имя позорных, ничтожных денег. Не люблю и тех, кто делает это. Потому я и полюбил оружие: безоружный народ когда-нибудь лишается своего достояния — родной земли. И хорошо бы нынче американскую вторую поправку к российской конституции — да кто же это позволит! Выход один — «право свое мы в борьбе обретем». Для борьбы нужны деньги — мы экспроприируем их. Стадо агнцев, ведомое парой львов, — страшная сила. Наш Полковник — лев. Вася Коробьин с Сигайловым спорят со мной и говорят, что баранов ведут не львы, а шакалы, и что это подтверждается историей человечества. Но, Вася и Саша, это вопрос веры и безверия, скажу я вам. И я хочу умереть героем, как сирота-мальчик Саша Матросов. Ведь вымирает русский народ, пока мы рассуждаем о его благе, а смерть — одна. Здесь, на этой свалке, я снова полюбил жизнь и словно опомнился! Мы погибнем без координат утраченной нравственности. Говоря «мы», я имею в виду себя лишь отчасти, а имею в виду тот прекрасный русский сад и тысячелетние фамильные деревья этого сада. Может быть, только сироты могут так сильно любить то, что им не принадлежит, и умирать, защищая это как мечту… Россию разорили, как рядовую фирму, — это ли не обидно, земляне! И они не остановятся на этом, пока жив хоть один русский окопник. Они умопомрачительно подменили наш млечный язык — их, обезьяньим. И мы здесь, на свалке, уже научились понимать друг друга глазами и не говорить пустых слов, отчего просыпается душа, мама. Завтра пойдем на боевую операцию — кто останется жив? Но я спокоен, как обломок кирпича на старом тракте. Правильно выкалывают на шкурах зэка: «Нет в жизни счастья». А ты не гонись за ним — его на всех не хватит. Есть в жизни ясная цепочка радостей — и хорошо.