— Вы почему заискиваете перед хамкой? — потом «хамке»: — Вы где служите? На овощном рынке?
— Никак нет! Служу Советскому Союзу!
И смотрит на буфетчицу Вася Жучков во все глаза — а это сержант Спирин из радиоразведки. Он протягивает Васиной маме монету:
— Вот… Забыли двугривенный, мадам… Сдача! — и тут же Васе: — Извините, не узнал, товарищ генерал! Уж больно вы маленький… Мороженого в стаканчике не желаете? Или… коньячку-с?..
«Спирина-то ребята закопали… И бугорок, говорят, бэтээром разровняли! — думает маленький генерал. — Ты не Спирин…»
Но мама спешит, она уже тащит ребенка за руку, говоря:
— Идем, милый… Идем скорей, уже второй звонок…
— Она обидела тебя? — спрашивает Вася.
— Нет, сынок. Ты меня не обижай — это главное. Вот наш папа опять ночь дома не ночевал, орел-то наш… папа…
— Я, мама, не буду…
— Не будешь? — останавливается мама, присаживается на корточки, глядя в агатовые глаза сына своими, точно такими же. Она гладит его по стриженной в полубокс голове:
— Не будешь… А где моя могила — знаешь? Не найдешь ведь уже, а?.. Ну, стой здесь, как часовой…
У Васи перехватывает дыхание. «Мама!» — хочет, но не может крикнуть он, когда она отодвигает черную портьеру у входа в зал и исчезает за нею…
Он в зал — в зале тьма и, похоже, нет ни души.
— Мама!.. — шепчет он.
— А твоя мама красивая? — спрашивает кто-то сзади и жарко дышит в затылок Васи.
— Да… — шепчет снова Вася.
— Но ты, надеюсь, понимаешь, что красоты не существует вне национального восприятия?
— Что это значит? Как это? — оборачивается он и видит такого же недоросля, как и сам.
Мальчик этот упирается своим горячим лбом в лоб Васи и берет его за руки, как гипнотизер.
— Это значит, что твоя мама не покажется красавицей эскимосу, и — наоборот…
— О чем ты говоришь?
— Вырастешь — поймешь… Ты поймешь, что на национальном поле возросли сорняки и спутали наши понятия о красоте, Вася… Там, где росла красивая спелая рожь, теперь растут спелые мины… Ты их не трожь…
— Стоп! Погоди! Я запишу… Как ты говоришь?
— Смотри! — словно раскатистое эхо слышит Вася. — Горит Гастелло! — и с треском, что заставил его взрогнуть, осветительная ракета вспарывает черноту неба. И так становится светло, что Жучков видит мужчин в чалмах и с серпами, которые жнут пшеницу. По рассыпанным на снегу валкам ходят мосластые коровенки и грязнорунные овцы.
— Скоро, скоро, трщ полковник! Во-он они горы!.. Вот там и начнется! Видите по курсу слева — свежая воронка? Вчера ее здесь не было!
— И что? Духи прошли?
— Так точно, трщ полковник… Перезарядите ваш автомат, мой вам совет. Мне в прошлом году снайпер вот сюда… — водитель одной рукой расстегивает гимнастерку и показывает шрам. — Да разрывной… И ничего! Повезло! Думал, руку оттяпают — ничего-о, служим!..
И тут же — звуки «крупняка», и солдатики выпрыгивают из машин. Кто-то бежит в заросли саксаула, кто-то укрывается за автомобильные скаты. Поди-ка пойми, откуда они стреляют, да стреляют не скупо! С какого горного выступа сеют смерть. Где дехкане и куда побросали свои серпы и цепы?
— На проры-ы-ыв! — кричит командир колонны. — По маши-на-а-ам!
— А-а-а! — бегут за «КамАЗами» чернопятые афганские мальчишки. — Продай бензин! Продай колесо! Купи кекс!
И среди них полковник видит своего внука Жорку.
— Жорка! Домо-о-ой! Бего-ом домо-о-ой! — ступает правой ногой на подножку полковник. Огненный разрыв мины — и ударной волной, как оплеухой, полковника сбивает с подножки. С привкусом крови во рту он летит куда-то вверх и кричит лишь одно:
— Жорка-а!..
Жучков просыпается и слышит бой дождя за стенами и раскаты грома.
«Нет, не найду уже мамину могилку… Все…»
У него щиплет в носу. Он обнимает горячее тело спящего внука. Первая мысль по пробуждению обычно самая ясная, но укол действует так, что Василий Васильевич никак не может вспомнить, что говорил ему тот мальчик в театре о красоте и национальности.
— Жорка, внучоночек… — шепчет он, губами трогает лоб малыша и едва не обжигает губы.
28
Чугуновский спит беспробудно.
Уснули и гости. Спит пленный телохранитель, запертый в гараже.
Не горят огни окон — все спит в поселке. Только Крутой, под начавшимся вновь проливным дождем, яростно бьет в своем саду шурф, чтобы прикопать убитых бассетов. Он думает, что это дело рук исчезнувшего «быка», и придумывает тому страшную кару…
Тесно льнет к земле грозно ощутимое небо. Что может украсить его, кроме солнца, луны и звезд? Легкий челн юного облачка в синеве да нерукотворные краски закатов с восходами. Желтая точка счастливого жаворонка под ним. О, красота Мiра Божиего! Зачем, приходящие из тьмы светлыми ангелами и уходящие во тьму со страхом приговоренных к смерти, мы привыкаем к тебе, как к данности? Встанет ли завтра заря и пропоет ли евангельская птица-петух — неизвестно. Так посмотри в коровьи спелые очи. Обними надрубленную тобой, истекающую розовым соком березу, спроси — не она ли твоя мама? Заплачь. Испроси себя: зачем я плачу? Испроси: где душе моей бысти, Господи?..
«И увидел Господь, что велико развращение человека на земле и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время; и раскаялся Господь, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце своем. И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых я сотворил… Разверзлись все источники великой бездны, и окна небесные отворились, и лился дождь сорок дней и сорок ночей…» (Ветхий Завет, 1-я книга Моисея).
«…Вся земля раскололась, как чаша. Первый день бушует Южный ветер, Быстро полетел, затопляя горы, Словно войною, настигая землю, Потом буря покрывает землю… И все человеки становятся глиной…»(«О все видавшем», 2-3 тысячелетие до н.э.).
На острове Ратманова уходил под воду последний пограничный столб, и чукотские собаки, крутя головами, плыли бездной и перебирали лапами, в надежде ощутить привычную твердыню, но твердыни не было.
Стихии соединились. Реки вышли из берегов, гася рукотворные огни.
— Р-ры! — рычал на кусочке суши бездомный поселковый пес по кличке Рычаг.
— Вау! — взлаивал другой, которого дети звали Ваучером.
О чем они, бедовые?
Спали на высоте три тысячи метров экипаж борта Токио — Москва, уповая на надежность автопилота.
Всех разбудил радист и смятенно сказал, что не отзывается ни одна диспетчерская.
Пассажиры почувствовали смертельную опасность. Русские уничтожали запасы спиртного и быстро становились верующими, но мало кто из них умел молиться.
Открыто молился лишь православный пассажир-японец.
Несмотря на то, что святитель Никола Японский перевел Евангелие на язык островитян, японец этот изучал русский язык и молился, надеясь, что молитвы, прочитанные по-русски, скорее дойдут до Бога православных и Матери Божией, под чьим Покровом спасается православная земля:
«…Зиву я! Говорит Господь Бог: за то, сто овсси Мои оставрренны бырри на расхиссение и без пастирря, сдерарись овсси мои писсею всякого зверя порревого, и пастирри Мои не искарри овес Моих, и пасрри пастирри самих себя, а овес моих не пасрри, — за то, пастирри, высрусайте сррово Господне… Так говорит Господь Бог: вот, Я — на пастиррей, и взыссю овес моих от рюки их, и не дам им борее пасти овес, и не будут борее пастирри пасти самих себя, и исторгну овес Моих из серрюстей их, и не будут они писсею их…»
И это было трогательно, а не смешно, как мнилось некоторым, из слышащих его чтение, русским.
29
Шел уже десятый час утра, но внутри дома свет едва брезжил. Глядя на оконные стекла, можно было подумать, что кто-то решил мыть их из пожарного рукава.