— Бери, — ответил тот и, скрывая тяжелые свои мысли, как в детстве пошевелил ушами. Потом шмыгнул носом и спросил, словно бы сам себя: — Интересно, как они будут бомбить остров? Он постоянно в дыму!
— У них там, на острове, селитры много. Десятки кило у каждого, кто имеет сад. А сад имеет каждый.
— Имел, — поправил командир.
Через несколько минут вертолет ушел на плавучий аэродром базирования.
57
Задымленным смешанным лесом шла объединенная разведгруппа. Они шли с отрывом один от другого по строго заданной прямой:
налоговый инспектор Сапегин, у которого разъярился радикулит;
сержант Исполатов, возненавидевший ничтожный АКСУ, оставшийся без машины и осознавший вдруг ее потерю, как потерю живого близкого существа;
батюшка о. Андрей, родившийся в казахстанских степях и потому слабый в плавании, чье чудесное спасение показалось ему знаком на пути в монашество;
бывший мафиози Крутой, а ныне отрок Ванюшка Крутиков, сын полка с голубем за пазухой, мечтающий совершить подвиг и получить медаль;
Юз Змиевич, мучающийся невозможностью нарушить приказ, предписывающий в поиске молчание, и чувствующий себя полным зеро без своего диктофона;
Любомир Хренов, лицо которого, словно маской, скрыто влажной тряпицей, и он чувствует, что стар и что его старому сердцу не хватает воздуха; но думы его высоки и, кажется, нескончаемы;
майор Лаппо, думающий застрелиться, если семья погибла;
сержант Примеров, утащивший банку варенья в доме Чугуновского и теперь мучающийся от невозможности ее съесть.
Сувернев приказал не вступать в бой с неведомым противником, а лишь сделать промеры воды вдоль береговой линии, чтобы ночью уйти под дымом с обреченного островка. Он идет уже берегом и ничего не боится. Только болеет душой об оставленном рае — первом своем земном аэроклубе, где эта душа выучилась летать и витать. И если бы кто-то сказал этому выжаренному, как рванье в дезокамере, и гуттаперчевому, как цирковой мальчик, мужику, что он нищий или низший, то он лишь посочувствовал бы неразумному с высоты своего большого мусорного холма.
Шедший впереди с отрывом Коробьин-Христосов ждал Любомира в устье проезжей дороги, колея которой тупо кинулась в бездну вод и прервалась. Коробьин достал уже сигнальный фонарик, чтобы оповестить идущего следом, когда кто-то незнакомо закричал:
— Свинья! Русская свинья! Швайн! Швайн! Свинья! Долой кошку! Кошку! Собакам — смерть! Не сметь! Свинья! Свинья-а-а!..
Это кричал говорящий попугай Юза Змиевича, освобожденный из клетки мародерами.
И — короткая, резкая, словно испуганная, автоматная очередь из АКСУ.
— Мой попугай! — послышался в дымном молоке голос Змиевича. — Как он сюда попал?
И сразу лежащий Коробьин услышал стрекот крупнокалиберного пулемета, шорох падающих ветвей, срезанных очередями свинца, и удаляющийся рев дизеля на форсаже.
«Что за цирики?» — думает Коробьин-Христосов.
Затаившись в береговом сорном кустарнике, он посигналил фонариком Любомиру — два красных, зеленый, красный — стойте на месте. Так договорились, но Хреныч не отвечает. И Коробьин понимает почему: он не хочет засветить товарища, находясь в зоне видимости боевой машины.
Вот она с яростным ревом выдралась из тьмы и лучом прожектора уловила Хреныча на расстоянии примерно двадцати метров от лобовой брони.
— Э-эй! Абориге-э-эн! — услышал Коробьин голос невидимого кондотьера. — Стой, говорю!
Вспыхнул красный прожектор.
Коробьин присел на корточки и стал смотреть низом, но так и не увидел в десятке шагов от себя, как плоским флюгером на ветру развернулся Любомир. Вслепую, на источник света и голоса, он развернул свой короткоствольный автомат. Прогремели слитно две разноголосые очереди. И русский бродяга Любомир попятился, согнулся в поясе и бочком устало осел в воду.
Василий Коробьин-Христосов полоснул из автомата по прожектору, подавил его и, уходя, перекатился по склону. А когда глянул на воды, то увидел зеленый свет сигнального фонарика в том месте, где канул Любомир. Единственный на видимом водном пространстве, но ничего уже не обозначающий ни для Коробьина, ни для погибшего свет.
«Землетрясения происходят оттого, что в гробу ворочается китаец, придумавший порох…» — упругим каучуковым шариком отскочила от Любомира чья-то чужая мысль. Он успел услышать эхо выстрела.
А слепая пуля ударила в грудь сержанта Исполатова.
Удивленный уже навсегда, он выпустил в туманное молоко автоматный рожок, а засим и сам автомат. Еще живое и видимое тело его, распадаясь на невидимые молекулы, ссыпалось горкою праха на сырую землю. Алые бабочки смерти вылетали из куколки этого тела. Влажные их крылья соприкасались и сливались воедино с черно-зелеными разводами камуфляжа.
Коробьин лег на живот и, прикрываясь автоматом слева, со стороны атаки, приполз к упавшим. Он увидел, что над сержантом на корточках сидит священник.
Исполатов, отняв от живота обагренные кровью руки, сообщил командиру:
— Этот лох… меня, трщ командир, замочил… — неожиданно громко сказал Исполатов и спросил: — Да, трщ командир?.. Замочил, да?..
— Похоже… — кивнул Коробьин, мучимый стыдом солдатского пораженья, похмельем и раздвоением чувств на жалость и ненависть. — Нужен врач…
Батюшка горестно воздыхал, шептал молитовку и крестился.
Сержант Исполатов не торопил их с ответом, он торопился понять, что же происходит с его «я», которое всегда было, было — и вот те на.
— А мамка? — спросил он у своей правой, сотрясаемой смертной дрожью, руки.
— Скажите, батюшка, что-нибудь в утеху мальцу… — попросил Коробьин. — А то, чувствую, сейчас начнется разбор полетов…
— А мамка-то как? — спросил сержант у своей левой руки и позвал, отходя в небытие: — Ма… ма…
Там, на межевой линии бытия и небытия, там, за пределами света, куда рванулась высвобожденная его сущность, стояла Томка — большая черная собака. Мамка говорила, что Томке сто два года, и она, Томка, жила на псарне именитого помещика Верстакова, который заголял подолы сари каждой крепостной девке и кровь которого течет в сосудах Исполатова. А Томка это чует. Потому она дается ему запрягать себя в салазки, потому и носит его ранец в классы, потому почтарит с записками под ошейником.
— Томка! — зовет Сергей. — А где мамка?
Томка кидается на грудь своего вожатого, жаром пышет в лицо. От этих прикосновений отпускает боль. Сержант ложится на широченную спину Томки, закрывает глаза в неге и, покачиваясь на волнистом ложе Томкиной шерстяной спины, как на морских волнах, едет домой в барак.
И он улыбается, услышав матушкин голос, молитвенно произносящий:
— Женись, сын милый, женись скорей, я тебе невесту приглядела богатую!
— Красивая или как?
— Ой, да еще как! Да походка-то царская, да коса-то косарская — как махнет она косой — тут и скажешь: ой-ей-ей!..
— Смерть… — понимает Серега.
Он бы и спрыгнул с Томкиной спины, да армейский недосып не дает, спать больно хочется. «Потом… — говорит он себе. — Потом, потом… Только присну, Томка, а уж потом…»
— Лю-у-ди! На обе-е-ед! Родина сухари раздае-е-ет! — кричали где-то в поселке. Уже за межою бытия…
58
Разъяренный Василий Коробьин-Христосов намеревался перестрелять невидимых военных, как бекасов. Он словно бы решил, что ему приспело время умереть по-солдатски.
— А-а-а, мл-л-ля-а-а! — взревел он, вставая во весь рост и выдергивая из кармана гранату.
Но укрытая дымом машина взревела сильней человека и, похоже, дала задний ход — говорок двигателя снова быстро отдалился. Тогда Василий пошел на зеленое подводное свечение Любомира.
Любомир лежал лицом к ночному небу на глубине, которую и глубиной-то назвать можно лишь в насмешку. В неживой руке был зажат и светил зеленым светом фонарик. Василий вытащил бездыханное тело товарища на сушу и вернулся, чтобы собрать намокшие листы белеющей бумаги в месте гибели Любомира.