— Чего они там делят? — спрашивает одного из таких же респектабельных зевак, как и сам.
— Доллары на пароход грузят — вот что! Возами! — радостно гогочет тот и шею тянет из тугого воротничка по-гусиному.
— Какие же, братан, доллары грузят?
— Да зелень американскую — вот какие!
— И почему же китаезы, а, браток?
— Отменили твой бакс — понятно? Предъявили америкосам к обеспечению! А гражданам кули Китай-города доверять можно — не чета вам, ворюгам!
— Ах, ты каз-зе-о-ол! — Крутой уже сделал пальцами козу, однако ублюдок отмахнулся набалдашником тросточки и юркнул во тьму пакгауза.
Крутой кинулся за ним вслед, огибая, как стремительный стриж, кажущиеся опасности. И вдруг притормозил, увидев перед собой старуху с той грязной хризантемой на руках, которая еще недавно была собачкой и которая приняла мгновенную смерть от его, Крутого, руки. Он обомлел, когда из глаз старухи изошли два синих луча, слились в одно стальное шило и ударили, как пламя автогена, в бронированный сейф, будя пожизненную узницу. Лучи ударили с такой силой, что Крутой упал на спину и пошел скользом, как опрокинутый щелчком жучок по ледовитому пластику стола. Боясь упасть в холодные воды Балтийского моря, он расправил крылья и полетел на капитанский мостик, норовя сесть на штурвальное колесо. У капитана был, очевидно, насморк — он отнял от лица носовой платок и выбросил из глубин организма огромный чих.
— А-а-ап-чхи!
И Крутой снова закувыркался в полете, но — крылья! Он расправил их и полетел в грозные облака.
Он поднимался ввысь над Новым поселком, над малиновой, синей, зеленой черепицей крыш, над площадкой для собачьих боев, где скулили ему вслед два его коричневых бассета, над весело выкрашенными корпусами легких катеров журналиста Змиевича… Отлетая легко, как душа героя, видел он и свои дорогие дубовые рощи. Восторг и счастье инобытия охватили его струями упругого воздуха. Такое счастье он испытал только в туманном детстве, когда смотрел на привычный мир через осколок бутылочного зеленого стекла. Увидев самолет, идущий рейсом Москва — Токио, Крутой испугался столкновения и стал табанить хитиновыми лапками, однако чудовищной силой турбины его всасывало в сопло двигателя. Он в последний раз глянул вниз, напрягая головогрудь, и подумал: «Не один подыхаю, падла буду! Вж-ж-ж! Подохни ты сегодня, в натуре, я завтра!..»
Когда его втянуло в сопло, тугим накатом грянул взрыв.
13
— Во, канонада! — посмотрел на потолок балка худой мужчина, который выглядел советским мэнээсом Шуриком. Может быть потому, что перед ним светилась керосиновая лампа на конторском письменном столе, а на прямом его носу устроились красивые очки, сильно увеличивавшие большие серые глаза, какие называют усталыми по причине их близорукости. Он то поправлял очки на седелке носа, то военную шинель без погон, сползающую с плеч, то листы бумаги перед собою. Он смотрел то вбок, наклоняя голову и откидываясь к спинке стула, то в пластиковый потолок, а потом сгибался над листом бумаги и продолжал писать:
«…А сегодня, мама, мне повезло найти на свалке шестьдесят восемь шариковых ручек — и все они пригодны к работе. Что-то встрепенулось в моем сердце дурака — снова захотелось писать, мамочка. Не писал я уже около десяти лет — с октября девяносто третьего года, когда был жестоко избит омоновцами и получил эпилепсию, как Достоевский. Они били меня считанные минуты, а припадки — несколько лет. Пока я не ушел из проклятого лживого их мира сюда, в благодатную «страну заката». Около года как припадки падучей прекратились. И я напишу о «стране заката», где умру и буду расклеван умными подлыми воронами. «Страна заката» — был такой роман в «Иностранке». В начале семидесятых годов, еще юношей, я прочел его и понял как антиутопию. Так учили. И вот закатилась Россиюшка. Я, безволосая обезьяна, квази-человек, живу на городской свалке квази-страны, и какая-то мстительная сладость и покойное счастье стали мне родней родни, а Диоген — родным дедушкой. Если бы я писал тебе, мамочка, из боевых армейских рядов, то написал бы: не волнуйся, мама, у нас здесь все есть, мы на полном содержании государства. Говоря такое о своем нынешнем адресе, я бы ни на шаг не отступил от истины. Много свалок довелось мне повидать на городских окраинах матушки России, но этот оазис великолепен. Прошлой весной здесь выросли хорошие астраханские арбузы из выброшенного на свалку арбузного боя. Один эмигрант-таджик ел их и нашел там же двадцать тысяч долларов. И со слезами, но сдал их в наш общественный фонд. Уже можно платить людям страховку и пенсии, даже оплачивать отпуск. Может быть, сын гор и утаил бы эти деньги, но засветился — раньше он жил в бедном кишлаке, где таких бумажек не видали. Здесь желтое море пива, стройные арсеналы колбас, шеренги паленой, но неплохой водки. Здесь большой выбор сезонных вещей, попадаются даже норковые «обманки». Много канцелярских товаров, которые я ставлю весьма высоко в иерархии материальных ценностей. Вечерами, когда приезжают скупщики бутылок на своих джипах, народ несет «пушнину». Народ стал понимать, что паленую водку выгодней вылить, нежели выпить. А бутылочку — пожалте вам! Пьющие у нас уходят рано — умирают. Хороним их в мусоре, беспаспортных и беспорточных. Безответственных изгоняем, чтобы не сожгли свалку, как это случилось в одном из промышленных центров Западной Сибири.
Иногда приезжает милиция и обязательно с каким-нибудь корреспондентом. Сука-милиция делает вид, что кого-то ищет, а кобель-корреспондент желает познать глубину человеческого падения и метит наших тружеников, будто они столбы, а не люди. А ведь достаточно сказать, что в нашей стране живет крупный ученый-ядерщик из Протвино. Зарплаты — фиг, жена — умерла, сам — закеросинил. А ни приготовить, ни постирать не умеет. И познакомился с одной дамой из сквера. Финал известен, банален и скверен. Был лубяной домик — сплыл, как ледяной. Он живет здесь и здесь ему, моему другу-академику нравится. Он спокойно занимается изучением жизни крыс, как в «шарашке». Много человеку надо? Его спросят: кому, мол, твои записи принесут радость? А он: Россия проснется! Какой человек! И представьте рядом с таким человеком всезнайку с фотоаппаратом наперевес, который приехал писать об отбросах общества. Кто из них полезней обществу?
А возьмите генерала железнодорожных войск, моего ближайшего соседа! Всю жизнь с колес не сходил, чтоб орден получить. Нет, корреспондентов я не люблю. Мне стыдно, что когда-то я был одним из них и мнил себя судьей и пророком.
Я, мама, главный над пятью бригадами переборщиков мусора. Еще два года назад, когда я был здесь новеньким, мой рабочий день начинался около восьми утра, когда по графику приходит первая чисто вымытая машина «Спецавтотранаса» — мусоровозка, а заканчивался к полуночи.
Теперь я начальник и могу позволить себе хоть изредка заняться литературным творчеством и политическими прогнозами. Живу в балке. В балке у меня холодильник и цветной телевизор марки «Сони», а вот электричества здесь нет, о чем весьма и сожалею. Надо мной лишь начальник свалки полковник Тарас, умный и политически грамотный человек, наш вождь и лидер. А до него был крысятник Трунов, его застрелили возле собственной сауны. Тот сидел в своем кабинете на помоечном стуле и за помоечным столом, а деньги, которые давал на мебель «Спецавтотранс», он приватизировал. Вот жадность его и сгубила.
Об этом — шабаш.
Умер великий Пан коммунизма, мама! Ты умерла, умерли сотни обманутых вкладчиков, и миллионы просто обманутых. Я живой, не убитый аминазином и ментовскими демократизаторами, я — безволосый самец мартышки в очках, мнивший о себе, что образован и учен. Я отверг в душе своей поиски правды. И живу на отличнейшей свалке, а иногда бываю женат. Зовут меня здесь Любомиром Хреновичем, как-то по-хлебниковски просто. Однако мне это не совсем нравится, обидно за старую русскую фамилию, мама. Хреновы мы — старое русское древо. Но что эти обиды в сравнении со счастьем жить и никому не завидовать! Жить уже при самом конце мира, на его черепках, на свалке человеческой истории! Какие там снега Килиманджаро! На вершине мусорной кучи — нет льда. Она лишь потому не имеет снеговой шапки, что все время растет…