Выбрать главу

Клифтон увидел, что маленький Микки, сын шофера, взял в охапку газеты и побежал к дому. Эту привилегию ему даровал сам Клифтон в память о другом мальчике, Пепе, внуке садовника финки. Остальную почту принесут позже в столовую, он любил за обедом проглядывать письма и листать новые книги. Газеты слишком воняют мочой, чтобы подавать их к столу.

Послышался звук сандалет (когда приближался Пепе, доносилось шлепанье босых ног), и, как всегда, без стука (тут оба мальчика совпадали), ворвался Микки и вывалил на широкое кожаное кресло стопу газет. Согласно ритуалу, Клифтон протянул руку к деревянному ящику прекрасных кубинских сигар и дал мальчику ароматную гавану. Тот принял ее с наивно-удивленным видом, будто не знал, как распорядиться подарком. Пепе вел себя иначе, он брал сигару, нюхал ее с видом знатока и совал за ухо, мол, выкурю на досуге, но относил дедушке. Притворщик Микки выкурит сигару сам за милую душу. И тот и другой его обманывали, но первый с благородной целью, второй от испорченности. Так же вот разнились и две его жизни — прежняя и теперешняя.

Мальчишка ушел. Клифтон лениво шевельнул газеты, и в руке оказался лист «Кроникл» с огромной фотографией матадора, наносящего удар. От длинной, красиво изогнутой фигуры, чуть напоминающей вопросительный знак, пахнуло чем-то таким знакомым, близким, нужным его измученному духу, что защипало глаза, а с языка сорвалось: «Орантес!» И в этом имени вылилась вся его тоска по той последней счастливой, настоящей жизни, какую ему довелось прожить. Он нашел очки, дрожащими руками заправил дужки за уши. С газетного листа смотрело печальное лицо Мигеля Бергамина.

И как могло ему прийти в голову, что это Орантес? Еще в прошлом году, когда он в последний раз ездил в Испанию, откуда его почти выгнали мстительные поклонники Маноло, стало ясно, что Орантес кончился. Издерганный бессонницей, желто-бледный, он жаловался на какие-то мнимые болезни, хотя единственная его болезнь — та самая, что поражает всех разбогатевших матадоров: страх перед рогами. Будем же справедливы, эта болезнь обошла Маноло и Бергамина. Но как бесстрашно и уверенно дрался Хосе в то незабвенное лето! А что, если его уверенность коренилась не только в отличной форме, силе и мастерстве? Почему так сказочно ожил раздавленный Бергамин и пошел крушить направо и налево? Клифтон еще раз с острым любопытством поглядел на красивое, печальное лицо и прочел на нем то, что прежде почему-то ускользало: выражение непреклонной воли.

Внутри стало пусто, как в брошенной казарме, И гулко прозвучало в пустоте: они надули тебя. Не было никакого вызова, был сговор. Недаром же, когда все кончилось, у него вдруг возникло ощущение, будто он выпил скисшего вина. Анни, милая, умная, любящая Анни сразу это поняла. Все было продумано, взвешено, рассчитано заранее: ажиотаж, доведенный до исступления присутствием знаменитого писателя, который один заменил целое рекламное бюро, поведение участников, ход поединка. В раскаленной атмосфере два профессионала высшей пробы хладнокровно делали свое дело. Впрочем, от одного требовалось лишь хорошо и чисто работать, другому было куда труднее: расчетливо жертвуя собой, превратить первого в короля. Можно было восхищаться мастерством, отвагой и силой воли Бергамина, вложенными им в семейное дело, если б тут не умерщвлялось последнее, что сохранил Клифтон от Испании. И как мог Орантес так предать дружбу? Да он даже не думал об этом. Была возможность сделать карьеру, крепко заработать, все остальное ничего не значило. А к Дяде он искренне расположен. Ужас в том, что все согласились играть краплеными картами. А он не согласен. Не потому, что он чистоплотный, а потому, что ему это неинтересно. Лучше выйти из игры. Да, он устарел — ископаемое, мастодонт, Майн Рид. Впрочем, есть утешение: карты крапленые, но ведь и деньги фальшивые, так стоит ли серьезно относиться к игре? Но он не может иначе, не умеет, не хочет, его игра всегда шла всерьез, хотя он, как и всякий игрок, случалось, блейфовал, но это совсем другое дело. Рыбак Санпедро, проигравшийся в пух и прах, видел во сне львов, с его проигрышем увидишь разве что шакалов.

Все сгнило. Все обман, даже бой быков. А чего он, собственно, ждал от страны, где правят насилие и страх? А мальчик казался таким чистым, искренним, правдивым! С незамутненным взором делал он жалкого дурака из пожилого человека, полюбившего его как сына. Тот, старший, по крайней мере сильно рисковал, ведя свою дьявольскую игру. О нем думается с невольным уважением, хотя и брезгливым. Но этот юнец, быстро превратившийся из боевого быка в быка-производителя! А, бог ему судья! Все огадилось, все оболгано. Но остается одна правда — правда последнего выстрела. Бедная Анни.

Как был куплен лес

Жгутов резко остановился, косо вверх задрав тяжелую голову, будто конь, наскочивший на плетень. Из полуоткрытых окон второго этажа опять звучал низкий, грудной голос хозяйки, порой заглушаемый роялем:

Нет, только тот, кто знал Свиданья жажду, Поймет, как я страдал И как я стражду…

Впервые Жгутов, которому за минувшие дни в ушах настряли и слова и мелодия, заметил, что хозяйка поет о себе, будто о мужчине: «как я страдал». И ему подумалось, что поет она правильно. Барыня Надежда Филаретовна и по характеру, и по сухой, крепкой стати, и по жесткому лицу, и по голосу, и по манере вести дела, заглядывая в самый корень и мгновенно ухватывая главную суть, впрямь походила на мужика. Но голос ее, хоть и низкий для женщины, был все же с подвизгом, чего Жгутов терпеть не мог. Он басов любил и сам в молодые годы подтягивал на клиросе свежим, чистым баском. Но потом застудил горло, осип, да и не до пения ему стало. Впрочем, раздражал его не столько голос поющей, сколько эта изо дня в день повторяющаяся песня, которую управляющий Василий Сергеевич называл «романцем». Она звучала за высокими, полуоткрытыми по теплому, далее жаркому октябрю окнами обычно за полдень, когда мальчишка-посыльный возвращался с почты.

Барыня ждала какого-то письма, а письма все не было. По выработавшейся с годами привычке думать лишь о своем деле, отметая чужие заботы, Жгутов поначалу не проявил ни малейшего интереса к этому обстоятельству. Сговорившись с управляющим имениями фон Мекк — он уже имел с ним дела к обоюдному удовольствию, — Жгутов живо прикатил из своей Затрапезовки, но узнал, что барыня «не в духах» и нужный разговор откладывается до более благоприятной минуты. Это его не особо удивило и того менее встревожило. За четверть века, что он ворочал крупными делами, скупая лес, землю, запущенные и вовсе разоренные имения, бездоходные заводики и убыточные фабрики, Жгутов привык к изменчивому, причудливому нраву людей благородного звания и знал, что самое верное средство против их капризов — терпение, выдержка.

Правда, Надежда Филаретовна казалась ему не такой: она была прямая, решительная, твердая в слове, недаром же деловой мир величал ее «мужик в юбке». Но, видать, мужик в юбке не настоящий мужик. Вовсе не по-деловому повела она себя на сей раз. Конечно, он, Жгутов, — черная кость, вчерашний крепостной, и далеко ему до мекковских миллионов, но коли выгорит у него нынешнее дельце, глядишь, вскорости и самое Меккшу обставит. Главное же — мысль эта странно и щекотно ласкала угрюмую душу Жгутова, — зашибет он капиталец на том самом железнодорожным строительстве, что в сказочно краткий срок принесло покойному инженеру фон Мекку все его миллионы. Правда, Жгутов не собирался сам строить дорогу, ему еще не по чину такой разворот. Читал он по складам, писать почти вовсе не умел, только подписывался, зато счетом владел отменно. Вообще-то построить дорогу не такая уж мудреная штука, вот концессию в Петербурге получить — для этого надо быть не Ивашкой Жгутовым, а фон Мекком или партнером его фон Дервизом. Ладно, мы и на шпалах свое возьмем. Но для этого надобно прежде всего купить лесу, и не где-нибудь, а у Надежды Филаретовны, под боком тех мест, где пройдет новая железная дорога. И купить сегодня же, пока никто еще, включая самое Меккшу, не проведал о предстоящем строительстве, пока цены на лес не подскочили выше самых высоких сосен.