Выбрать главу

Буданов приготовил бланки протокола допроса. Дождавшись, когда за старушкой и внуком закрылась входная дверь, показания по делу бывших полицейских начал давать свидетель Иван Медведев:

— Бой в ближнем лесу начался внезапно, как всегда начинались ночные стычки партизан с полицаями и гитлеровцами. Вскоре после полуночи там затрещали винтовки и автоматы, сразу поднявшие на ноги крестьян в соседнем селе. Кто кого бьет, чей верх будет — поди, разберись, когда на дворе ни зги не видать, а к лесу и подступиться страшно. Только к рассвету начало утихать, однако и после этого с час, не меньше, бахали одиночные выстрелы. Поняли люди в Высоцком: гитлеровцы одолели, добивают раненых…

Светало, когда в село пришли, вернее, приковыляли трое вырвавшихся из боя партизан. Один ничего, еще крепко держался на ногах, только руки его, перебитые автоматной очередью, висели, как петли. Другой сильно хромал, опирался, как на костыль, на здоровенный сук и сквозь зубы ругал свою простреленную выше колена ногу. А третий совсем из сил выбился: то остановится, шатается из стороны в сторону, то повиснет на плечах у товарищей, и они шаг за шагом волокут его дальше.

Такими и заметил их со своего огорода Иван Михайлович Медведев. Заметил, и сердце зашлось: наши! В село вот-вот могли нагрянуть каратели. Надо было немедленно укрыть от чужого глаза. Но куда? Домой или на сеновал нельзя: явятся с обыском — найдут. Одна надежда — здесь же, на огороде, в бане…

Он и увел партизан в крошечную, почти вросшую в землю баньку, что и поныне стоит на отшибе, в самом дальнем углу огорода. Притащил, уложил на полки, нательную рубаху изорвал на полосы, чтобы ребята раны могли перевязать. Сбегал домой, принес первое, что под руку попало: ведро воды да каравай хлеба. Хотелось Ивану Михайловичу расспросить, не из того ли они отряда, в котором его сын партизанит, но не посмел: худо им. Один, самый слабый, уже и сознание потерял, другой губы в кровь грызет, чтобы не стонать, третий взглядом показывает на перебитые руки: мол, перевяжи. До расспросов ли…

Помог как сумел. “Лежите тихо, нельзя мне тут оставаться”, — сказал и вышел, подпер снаружи, как водится, дверь колышком: пусть, значит, видят кому надо-не надо, что в баньке нет ни души, и огляделся по сторонам, не подглядывает ли кто? Чуть было не перекрестился: слава те господи, рань-ранняя, все односельчане еще по хатам сидят. И, затерев ногами свежие пятна крови на земле, побрел помаленьку по тропочке, протоптанной среди картофельной ботвы, с таким видом, словно и вышел на огород лишь для того, чтобы подальше от избы справить утреннюю нужду.

Вошел во двор и ахнул: староста деревенский, ехида остроглазая, стоит у плетня, дожидается!

“Что это ты, — спрашивает, — вроде пляс устраиваешь на огороде ни свет, ни заря? Или рехнулся на старости лет?”

Высмотрел, гад, теперь не миновать беды… Одно оставляло какую-то долю надежды: староста боится партизан. Надо в избу зазвать. И, постаравшись изобразить как можно большее удивление, Медведев ответил вопросом на вопрос:

“Не с похмелья ли померещилось тебе, сосед? Может, после ночной перестрелки пляски чудятся?”

“Ну уж нет, к стрельбе нам не привыкать. — В голосе старосты звучала ехидненькая насмешка. — А вот утренняя самодеятельность твоя и впрямь на диво. С чего бы?”

“Ладно, кум, твой верх, — с притворным покаянием вздохнул Медведев. — Пошли в избу, все расскажу”.

Жена Мария понимала Ивана Михайловича без слов. Мигнул старик, повел глазами на “гостя”, и на столе тут же появилась бутылка самогона, квашеная капуста, нарезанное толстыми ломтями сало. Чокнулись, выпили по одной, закусили, и — разговор:

“Тебе, сосед, чем не житье, когда в старостах ходишь? — издалека начал хозяин. — Знай, покрикивай: “Сало давай! Яйца давай! Хлеб давай!” А нашему брату с обеих сторон нож в бок. Немцев ослушаться — петля на шею, им отказать — пуля в лоб…”

“Это кому же — “им”? — будто не понял староста.

“Известно кому: партизанам. Или сам не знаешь?”

“Я-то знаю, а вот тебе чего партизан бояться?”

Медведев насторожился, почувствовав подвох:

“Как, то есть, мне чего бояться? Или я, по-твоему, не такой же, как все?”

“Брось, сосед, простачком прикидываться, — ухмыльнулся староста и сам наполнил по второму стакану. — Я своим односельчанам не враг, а то бы давно кое-кого на чистую воду вывел. И, между прочим, тебя тоже… Не сынок ли твой на рассвете наведывался из леса? Ась?”

“Ты о сыне моем лишнего не болтай!”

“А я не болтаю, молчу. Небось, и мне моя голова на плечах нужна, вот и помалкиваю. — Гость поднял стакан, чокнулся. — Давай, соседушка, по-хорошему: ни вы меня, ни я вас знать не знаю. Вот за это и выпьем”.

Но такой уговор Медведева не устраивал. Местных, своих, староста, пожалуй, трогать побоится. А чужих? Тех, что в баньке сейчас хоронятся? И хозяин решил добиться задуманного.

“Напрасно ты меня сыном упрекаешь, — начал он, отхлебнув из стакана. — Не видал я его, давно не виделись. А сегодня другое случилось. Потому и тебя на совет позвал”.

“Что случилось-то? Говори!”

“А то, что и в самом деле были у меня давеча трое каких-то. На огороде. “Готовь, — просят, — к ночи побольше продуктов, ночью придем”. Вот и шатало от страха из стороны в сторону, когда назад шел, а ты — “пляс”, “самодеятельность…”

Староста ерзнул на скамье, придвинулся:

“Неужто придут?”

“Запросто. Мы, говорят, и со шкурой здешней, с тобой, значит, посчитаться должны…”

Хмель будто ветром выдуло из головы у побледневшего гостя. Вскочил, шапку в руки, и — к двери:

“Некогда мне с тобой лясы точить!”

Подождав, пока он выбежал со двора на улицу, Иван Михайлович метнулся в баньку:

“Уходите, ребята! Как бы каратели не нагрянули!”

Да разве уйдешь, когда лужи крови на деревянном полке натекли, нет сил руку поднять, а на дворе светлынь, все со всех сторон видно. Решили партизаны переждать, пока стемнеет, и решили на свою же беду. То ли староста, то ли другой предатель выдал, а только вскоре после полудня примчалась в село полицейская банда, и — пошло! Обыски повальные, мордобой, старых и малых — всех без разбору в плетки…

Окружили и дом Медведева:

“Говори, так твою так, кто здесь утром был?”

Начал божиться — “Знать не знаю”, — а они и слушать не стали, хрясь кулаком по зубам! Избу сверху до низу перевернули, в хлеву перерыли, на сеновале. Может, ни с чем и уехали бы: вечер близился, а в чужом селе, да еще рядом с. лесом, где недавно бой шел, этим воякам ночевка не по нутру. Только нет, не уехали. Лешка Антонов, проныра проклятый, углядел-таки напоследок вросшую в землю по самое оконце баньку на краю огорода, и к ней:

“А ну, что там?”

Сунулись к бане, оттуда выстрел: передний полицай с копыт долой. Ох, и озлились, огонь открыли — беда! Да ведь один-то в поле не воин, выстрелил несколько раз и замолк. Пользуясь суматохой, Медведев подался к лесу, чтобы и самому голову не сложить. Вернулся, когда все уже кончилось, и от жены узнал, как полицаи брали раненых партизан. Выволокли их из бани едва живыми, тут же совсем измолотили прикладами и ногами, бросили бездыханными на подводу и увезли…

— А жену вашу не тронули? — спросил Буданов.

— Не до нее им было. Спешили засветло к себе убраться. А может, решили, что те трое без нашего ведома в бане укрылись, потому и не взяли Марию. И такое бывало…

Несколько раз после того банда Антонова наезжала в село. Зимою — за валенками, за овчинными тулупами для своих хозяев, летом — хлеб отбирали, угоняли коров и овец на немецкую скотобойню в Порхов. Хозяйничали, одним словом, по-ихнему, по фашистскому новому порядку. Троих здешних стариков заложниками в гитлеровскую комендатуру увели. Двое вернулись, один так и пропал. Всеми делами заправлял Антонов: и перед немцами выслуживался, и себе, что можно, грабастать не забывал. Староста наш на что по этой части мастак был, а и он, глядя на Антонова, зубами от зависти скрежетал: “Ну и хапуга, ну и грабитель с большой дороги!” Впрочем, кто их там разберет, который лучше, который хуже.