Болезненное любопытство вызывали действия русского врача Савенко, с виду совершенно обыкновенного человека. Немногие пока отваживались у него лечиться, лишь самые смелые, да и то только и каких-то незначительных случаях. Когда кто-то заболевал всерьез, обращались к своим врачевателям, однако делая это тайком от русских.
Вообще то, что раньше, в Урилыке, было всегда на виду, соблюдение извечных обычаев, исполнение обрядов, камлания, лечение больных, — теперь по возможности скрывалось, делалось тайно и осторожно.
В пологе от дыхания спящих мужчин стало душно, и Нанехак высунула голову в чоттагин. В размышлениях о будущем эта возможность глотнуть свежего воздуха в древнем эскимосском жилище, которая будет утрачена в деревянном доме, казалась самой дорогой потерей: ведь когда станет душно в комнате, чтобы дотянуться до форточки, надо встать на высокий табурет. Не будешь ведь так поступать каждый раз, да еще ночью, если тебе вдруг захочется подышать свежим воздухом.
Собаки, почуяв человека, придвинулись ближе, и самый крайний щепок лизнул шершавым языком лицо Нанехак.
Тишина плотным меховым пологом окутала маленькое поселение острова. Даже скованное льдами море молчало.
Нанехак не сразу сообразила, в чем дело. Сначала она почувствовала, как, тронутая чьей-то рукой, всколыхнулась передняя занавесь полога, потом скорее ощутила, нежели увидела, как зашевелился отец и тоже высунул голову в чоттагин. Он не заметил дочери, очевидно считая, что она давно спит. Откашлявшись, Иерок несколько раз глубоко вздохнул, и Нанехак подумала, как все-таки одряхлел отец, с тех пор как проводил год назад в последний путь свою жену. В сущности, он остался совершенно один, ему не с кем стало делиться своим сокровенным, тем, о чем не скажешь никому, кроме жены, с которой прожил душа в душу целую жизнь.
Покряхтев, Иерок зашуршал кисетом, потом спичечным коробком и запалил трубку. Нанехак затаила дыхание, боясь, что отец увидит ее. Но Иерок не поворачивал головы в ее сторону. Он молча и сосредоточенно курил, изредка глубоко вздыхая и бормоча какие-то непонятные дочери слова. Выкурив трубку, он не убрал голову в полог, а неожиданно простонал:
— О, почему я один должен нести тяжесть вины за покинутую нами землю, за тех богов, которые остались нынче неухоженными и некормлеными в пустом Урилыке?..
Иерок старался сдерживать свой голос, но в тишине чоттагина каждое слово слышалось ясно и отчетливо.
— Я готов на все, лишь бы люди не разочаровались, переехав сюда. Хочешь, возьми меня в жертву, всю мою жизнь вместе с теплой плотью, красной горячей кровью, седыми волосами и дыханием моим?
Голос отца казался чужим, словно говорил не он, а кто-то другой, оказавшийся вдруг в яранге. Он часто прерывался волнением и тяжелым дыханием.
— Не должно случиться так, что кто-то будет страдать из-за меня… Ведь уговорил людей я, только я, и никто иной. Почему вы не отзываетесь на мои призывы, почему остаетесь глухими на все мои заклинания? Может быть, я недостоин вас, тех, кто здесь всегда был хозяином и теперь недоволен нашим вторжением?.. Но ведь тут и раньше жили люди…
Иерок, видно, вспомнил о том, что Апар наконец обнаружил оленьи следы: он нашел в глубине острова, в долине небольшой речушки, текущей к южному берегу, почти окаменевшие оленьи орешки. Значит, здесь были олени, были… Значит, они могут быть здесь и в будущем…
Иерок выполз из полога, продолжая шептать заклинания. Запалив смоченный моржовым жиром мох в каменной плошке, он достал свой старинный родовой бубен и выскользнул из яранги.
Нанехак не знала, что делать. Отец вышел в стужу в одной ночной набедренной повязке из вытертого пыжика, босиком. Не повредился ли он умом?
Она растолкала спящего Апара.
— Что случилось? — встревожился тот.
— Послушай…
Нанехак затаила дыхание и вцепилась рукой в потное, маслянистое плечо мужа.
С улицы доносились быстрые, частые шаги. Свежевыпавший снег поскрипывал под босыми ногами, и, представив себе это, Нанехак невольно вздрогнула.
— Кто это? — испуганно спросил Апар.
— Отец…
— Чего ему вздумалось выходить среди ночи? Разве в пологе нет ночной посуды?
Внушительный сосуд, сплетенный из коры никогда не виданного, не растущего на Чукотке дерева и плотно сшитый тонким лахтачьим ремнем, стоял неподалеку от жирника.
— Слышишь?
Пение походило на завывание поднимающегося в ночи ветра, и, если бы Нанехак не видела собственными глазами выходящего из яранги отца, она бы так и подумала — начинается ночная буря, которая к утру взвихрит выпавший снег и закрутит первую пургу.