Дмитрий Ильич пришел в себя, принялся за чай. За столом сидели степенные безмолвные старушки и мужчины в пиджаках давнего покроя, с гордыми осанками и тяжелыми морщинами на озношенных лицах. Такие люди неизменно присутствуют на поминках, а откуда они появляются, не всякому известно. Они прихлебывали чай, намазывали масло на тонкие кусочки хлеба, раздавливали баранки, неторопливо размачивали их и осторожно жевали, опасаясь повредить вставные зубы.
— Вы бы написали о Юрии Петровиче, — сказал один из них, наиболее сохранившийся, крайне интеллигентно, без стука, помешивая ложечкой в стакане. — А то: живет — никто ничего, только, мол, после смерти. Умрет — подавно забыли. Хорошо, если комок глины швырнут в могилу, а то и этого сделать им некогда. Конусок из нержавейки водрузят, пришьют дощечку — и на том все заботы… Вспомнят в дни юбилея, ежели по качеству содеянного подходит, и опять каждый за свои дела…
— Ладно ты, Евсей, — остановил его сидевший рядом мужчина с двойной планкой орденов. — Теперь — следопыты, наследники славы… Тебя разве мало вызывают в школы, на собрания?..
— Так я-то еще не под конусом! — сказал первый и опять занялся размешиванием стойкого рафинада.
Отдельно, в глубоком продавленном кресле, неподвижно сидела маленькая старушка в черном шарфе на седой, гладко зачесанной голове. Большие, знавшие физическую, работу кисти рук тяжело лежали на коленях. Отрешенный взгляд заплаканных глаз выражал неизбывное горе. Это была мать Лезгинцева. Судя по всему, она чувствовала себя здесь одинокой и чужой. На нее мало обращали внимания, обносили даже чаем.
Скорбные сожаления нагнувшегося к ней Дмитрия Ильича она выслушала бесстрастно, будто не веря им. И только в конце поднесла ладони к лицу, уткнулась в них, заплакала.
Татьяна Федоровна тронула Ушакова за плечо, недружелюбно глянула на старушку.
— Пойдемте. Мне надо с вами поговорить.
Мать отняла руки от лица, сжала бескровные губы. Тихо, будто разговаривая с собой, сказала:
— Она тут командир. Она и его утащила…
В спаленке Татьяна Федоровна села у трельяжа с накинутой на него черной траурной кисеей, а Ушакову предложила пуфик. Неудобство низкого пуфика восполнялось открывавшимся из окна видом широкого проспекта с громадами новых домов на сизом метельном фоне.
В войну проспекта не было. Невдалеке шли упорные бои между траншейными войсками. Бывший боец, вероятно, не смог бы признать местности, так все изменилось.
На стенах — на фотографиях — Лезгинцев. Он появился тут недавно, после смерти.
— Поглядите на этот снимок — Юрий с командующим. Он еще не получил Героя. А на другом — с главкомом. А это? Узнаете Максимова? А вот у лодки. Снимал московский репортер. Волошин, возле него старпом Гневушев, штурман Стучко-Стучковский… Вам все знакомы.
Расплывчатый силуэт подводной лодки, очертания рубки больше угадывались. Снимок был сделан, судя по одежде и пейзажу, летом.
— «Касатка»?
— Да, Дмитрий Ильич. Неправда ли, будто сто лет прошло? Не кажется ли вам?
— Пожалуй…
— Вам тоже тяжело?
— Как и всем остающимся в живых.
— То есть? — она нетерпеливо ждала ответа.
Дмитрий Ильич подвинулся к окну и, продолжая наблюдать за непрерывным движением на проспекте, ответил:
— Мертвому все безразлично.
— Утешение слабое. — Она зябко поежилась, искоса посмотрела на себя в зеркало: — Говорят, я стала хуже.
— Я бы не сказал, — уклончиво ответил Дмитрий Ильич, не склонный продолжать разговор в таком духе. — Если уж говорить откровенно, вы переменились к лучшему… Извините меня…
— Я постарела, Дмитрий Ильич, — она сделала нетерпеливый жест, остановила его возражения. — Душой постарела. Раньше рассуждала — я самая хорошая. Теперь — другое.
Из столовой доносился глухой говор. Выделялся резкий голос Сирокко. Татьяна Федоровна недовольно поморщилась, притворила плотнее дверь.
— Его смерть невероятна… Я не могу примириться. В Юганге я проклинала Югангу. Теперь я вернулась бы туда, не колеблясь ни одной минуты. Только бы он остался… Помните северное сияние, Дмитрий Ильич? Мой глупый поцелуй? Там я была еще девчонкой. Считала себя жертвой века, причисляла к потерянному поколению. Не надо, Дмитрий Ильич, не разубеждайте меня, — попросила она в ответ на его возражения. — Вы знаете меня больше других, но я-то знаю себя лучше всех. Первые минуты я себя не винила, я искала виновных повсюду… Я нашла его письмо к вашей дочери… Он не отослал его. Большое письмо, полное диких признаний. — Дмитрий Ильич сжался. Он не знал о существовании такого письма. — Не беспокойтесь. Я никому не показала его. Зато ревность вернула меня к жизни… — она говорила тихо, медленно. — Не будь такого побочного обстоятельства… — она улыбнулась. — Сирокко из-за ревности взрезывала себе вены. У нас такая кровь, мстительная, горячая… Мы, безусловно, цыгане, отец фантазировал — из древних валахов или еще откуда-то. Цыгане! Ничего предосудительного. Я обожаю цыган, если хотите… Хотя шут с ними, привязались на язык. Как вы считаете, что основная причина?