— А все-таки грустно как-то делается, — печально вздохнул он. — Вот и нет моего «Красного Мая»!
— Не жалейте, — успокаивающе улыбнулась Катя. — Вместо вашего инвалида настоящий богатырь выстроен! Именно такой, о каком вы мечтали в юности, с кнопками и лимонадом в цехах. Мне называли его мощность, но я, признаться, забыла.
— Вы по-прежнему в Мостовце, конечно, живете?
— Я выехала оттуда вскоре после вас, тоже на рабфак, — просто сказала Катя.
— Вот оно что! И ваши теперешние координаты? — с любопытством спросил Горелов.
— Потом, потом. Я схожу на станции Любянь. Адрес свой я вам дам. Сначала расскажите о себе. Как живете? Только поподробнее.
Горелов покосился на раскрытые двери соседних купе и предложил:
— Пойдемте ко мне. Я еду один.
Когда они перешли в купе Дмитрия Афанасьевича, он повторил:
— Как живу? Не жалуюсь.
— Еще бы жаловаться! Эка орденов-то нахватали! — с улыбкой кивнула Катя на широкую орденскую планку, украшавшую его элегантный черный мундир генерала геологической службы.
— В наше время без орденов жить просто неприлично, — отшутился Горелов. — А вы, вижу, избранник народа. Где работаете? Не надо, не отвечайте! Я, кажется, угадаю. На партийной работе. Верно?
— Не угадали. Я тоже при мундире. Прокурор и, похвастаюсь, даже республиканского масштаба.
— Ой, батюшки! — с комическим испугом откинулся Горелов на спинку диванчика.
Он дурачился, всем лицом показывая, как он испугался. Лишь глаза его не дурачились, они стали отчаянными:
— Ну, если вы прокурор, значит, я подсудимый?
— Ай, бросьте вы! — по-простецки, широко отмахнулась Катя. — Выкладывайте, говорят вам, о себе все. По мундиру вижу, что вы уже генерал. Министром скоро будете? Расскажите и о своей работе. Но больше о себе. Понимаете? О себе.
Дмитрий Афанасьевич затаил вздох облегчения. Она не хочет вспоминать прошлое. Видимо, он давно прощен, а возможно, забыт. Ну что ж, это хорошо!
Устроившись поудобнее на диванчике, он стал рассказывать о своей жизни. Катя жадно смотрела на его лицо. Она искала в нем, — зачем скрывать правду? — прежние любимые черты. Но словно в взбаламученной воде, которая искажает и уродует отражение, она видела пухлые, помятые щеки, желтизну на висках, мешки под глазами, устало опущенные углы губ, а морщины на хорошем, крутом и просторном лбу были мелкие, неглубокие, какие-то неприятные, будто следы таких же чувств и мыслей. Иногда, правда, что-то очень знакомое, очень близкое и дорогое виделось ей в повороте его головы, во взгляде, когда он, рассказывая, поднимал на нее глаза. Но это появлялось всего на секунду — и тотчас пропадало, и снова перед ней был незнакомый человек, равнодушный, холодный, погасший, самоуверенно-небрежный.
— Да. Постарели мы с вами, Митя. Простите, перебила вас. Рассказывайте, рассказывайте!
Но рассказ его не нравился Кате. Говорил он как будто бы искренне, открыто, а ничего не видно, что-то самое важное утаено, скрыто.
— Женаты? — неожиданно спросила она.
Горелов помолчал, смущенно почесывая мизинцем небольшую холеную бородку.
— Нет. Не выходит как-то у меня это дело. Всю жизнь один и один, как Робинзон. А за Пятницу у меня глухая, как пень, тетка.
Катя улыбнулась, закрыла глаза ладонью, и непонятно было, как она отнеслась к его словам.
Дмитрий Афанасьевич вздохнул. Ему хотелось рассказать ей все-все, пожаловаться на свою робинзоновскую жизнь, на нелепую квартиру, где по скользким противным полам одиноко бродит глухая, ко всему равнодушная тетка; на тяжелую мужскую рабочую усталость, от которой сердце словно наливается свинцом; на пустые, холодные сны: будто он собирается в дальнюю дорогу и ходит по комнатам, пустым и неуютным, какими они всегда бывают в считанные до отъезда минуты. И в снах он был одинок, и в снах видел только одного себя.
Но Дмитрий Афанасьевич сдержался, не стал рассказывать всего этого. Он чувствовал, что нет между ними той близости, какая нужна для такого разговора.
Не хватало чего-то, теплоты, доверия или душевного порыва, который иной раз внезапно распахивает душу, не оставляя закрытой ни одной ее створки. И, улыбаясь иронически, он закончил:
— Вот вам полная исповедь. Отпущение грехов будет?
— Нехорошо вы жили. Боже мой, как нехорошо вы жили, — беззвучным, отсутствующим голосом человека, глубоко ушедшего в думы, откликнулась Катя.
Поезд начал сбавлять ход, стук колес под полом вагона стал тише, и Дмитрий Афанасьевич смолк. Он подошел к окну и открыл занавеску.