Однако Ада в очередной раз не послушалась учительницу. Ее члены, проявив своеволие, отказывались подчиняться. Она вспомнила, как папа когда-то рассказывал, что при экстремально низких температурах птицы вроде буроголовой гаички впадали на короткое время в оцепенение, чтобы сберечь энергию на случай резкого ухудшения погоды. И в данный момент Ада, подобно этой птице, окаменела, будто готовясь к неминуемому.
Да садись же, идиотка несчастная, ты себя позоришь!
Голос одноклассника или беспощадного внутреннего критика? Аде не суждено было это узнать. Ее губы сжались в ниточку; она стиснула зубы и вцепилась в край парты в отчаянной попытке найти опору, чтобы не потерять равновесие и не рухнуть. С каждым вздохом в легких пенилась и бурлила паника, просачивавшаяся в нервные клетки, а когда Ада открыла рот, эта паника выплеснулась наружу, растекаясь вокруг, – подземный поток, стремившийся выйти за пределы каменного ложа. Звук, знакомый и одновременно слишком странный, чтобы быть ее собственным, вырвался откуда-то изнутри: громкий, хриплый, примитивный, неприемлемый.
Ада закричала.
Ее голос был таким непредсказуемым, таким сильным, таким невероятно пронзительным, что все одноклассники разом притихли. Миссис Уолкотт застыла, прижав руки к груди, морщины вокруг глаз обострились. За все годы педагогической деятельности она ни с чем подобным не сталкивалась.
Прошло четыре секунды, восемь, десять, двенадцать… Стрелки часов на стене прокладывали свой путь вперед мучительно медленно. Время деформировалось и свернулось, подобно сухой обуглившейся деревяшке.
Теперь миссис Уолкотт оказалась возле Ады, пытаясь что-то сказать. Ада чувствовала пальцы учительницы на своем плече и понимала, что та ей что-то говорит, но не могла разобрать слов, так как продолжала кричать. Прошло пятнадцать секунд. Восемнадцать, двадцать, двадцать три…
Голос Ады стал ковром-самолетом, который поднял ее высоко-высоко и отнес к потолку. Она точно плыла по воздуху и смотрела на класс с высоты. У нее возникло стойкое ощущение, будто она не парит, а находится где-то снаружи. Будто, покинув свою телесную оболочку, она больше не является частью ни этого момента, ни этого мира.
Ада вспомнила проповедь, которую однажды слышала то ли в церкви, то ли в мечети, поскольку на разных этапах своего детства она посещала оба заведения, хотя и недолго. Когда душа покидает тело, она возносится к Небесам и на пути туда останавливается, чтобы посмотреть на все, что лежит внизу, – безучастная, невозмутимая, нетронутая болью. Кто это сказал? Епископ Василиос или имам Махмуд? Иконы в серебряных окладах, свечи из пчелиного воска, лики святых и апостолов, архангел Гавриил с одним раскрытым крылом, а другим – сложенным за спиной, православная Библия с загнутыми страницами и замусоленным корешком… Шелковые молитвенные коврики, янтарные четки, сборник хадисов, потрепанный томик Исламского сонника, толкующего каждый сон и каждый ночной кошмар… Оба священнослужителя пытались уговорить Аду выбрать их религию, встать на их сторону. И ей стало казаться, что в результате она выбрала пустоту. Ничто. Невесомую раковину, которая по-прежнему укрывала ее, Аду, отделяя от остальных. И все же, продолжая кричать в последний час последнего учебного дня, она вышла за пределы своего чувственного опыта, словно ее не ограничивало – и никогда не ограничивало – собственное тело.
Прошло тридцать секунд. Целая вечность.
Голос Ады слегка надломился, однако по-прежнему звенел в воздухе. Было нечто унизительное и одновременно завораживающее в том, чтобы слышать собственный крик – надрывный, бесконтрольный, несдержанный, безбашенный, – неукротимый порыв, рвущийся прямо из темных глубин. А еще в этом крике было нечто животное. Нечто дикое. Абсолютно ничего похожего на прежнюю Аду. И в довершение всего ее голос. Это мог быть резкий клекот ястреба, или заунывный вой волка, или скрипучее полуночное тявканье лисицы. Да, это мог быть любой звук, но только не крик шестнадцатилетней школьницы.
Одноклассники, вытаращив от удивления глаза, уставились на Аду, завороженные столь откровенной демонстрацией безумия. Кое-кто даже склонил голову набок, пытаясь осознать, как тихая, робкая девочка могла издавать этот тревожащий душу крик. Ада чувствовала их страх, и, как ни странно, ее радовало, что она впервые не попала в число тех, кто напуган. Одноклассники слились воедино в затуманенном поле зрения: озадаченные лица, идентичные жесты, бумажная цепочка одинаковых тел. И только Ада не была частью этой цепи. Она вообще не была частью чего бы то ни было. В своем совершенном одиночестве она стала удивительно цельной. Никогда еще она не чувствовала себя настолько незащищенной и при этом настолько могущественной.