– Он проводит много времени с деревьями. – (Миссис Уолкотт едва заметно кивнула, ее улыбка начала увядать.) – Чаще всего с фиговым деревом. Думаю, это его любимое.
– Ну ладно. Можешь сесть на место, – кивнула миссис Уолкотт.
Но Ада не послушалась. Боль, пронзившая грудную клетку, искала выход. Грудь сжало невидимыми тисками. Ада почувствовала, что теряет ориентацию, пол под ногами начал качаться.
– Боже, она такая стремная! – прошептал кто-то так громко, что Ада услышала.
Она зажмурилась еще крепче – замечание обожгло ее, оставив свежий след. Однако ни слова, ни дела одноклассников не могли сравниться с ее ненавистью к себе. Что с ней не так? Почему она не может ответить на простой вопрос, как все нормальные люди?
В детстве она любила кружиться, стоя на турецком ковре, пока все вокруг не начинало плыть перед глазами, и тогда Ада падала на пол и смотрела, как вертится мир. Она до сих пор помнит вытканный вручную узор, превращающийся в тысячу искр, цвета, мягко перетекающие друг в друга: алый – в зеленый, желто-оранжевый – в белый. Но сейчас голова кружилась совсем по-другому. У Ады вдруг возникло стойкое ощущение, что она попала в ловушку, дверь захлопнулась, громко лязгнул засов. Девочка оцепенела.
В прошлом она не раз подозревала, что ее затянуло в печаль, которая была не совсем ее собственной. На уроках естествознания ребята узнали, что одну хромосому они наследуют от матери, а другую – от отца: длинные нити ДНК с тысячью генов, создающих миллиарды нейронов с триллионами связей. От родителей потомству передается самая разная генетическая информация, такая как продолжительность жизни, развитие, репродуктивность, цвет волос, форма носа, веснушки или реакция на солнечный цвет в виде чиханья – короче, все, все, все. Однако на этих уроках Ада не получила ответа на самый главный, мучивший ее вопрос: можно ли унаследовать нечто столь неосязаемое и эфемерное, как печаль?
– Можешь сесть на место, – повторила миссис Уолкотт, а когда Ада не шелохнулась, спросила: – Ада… ты слышала, что я сказала?
Оставшись стоять столбом, Ада попыталась проглотить наполнивший горло и забивший ноздри страх. На вкус страх походил на морскую воду под жгучим, палящим солнцем. Она потрогала его кончиком языка. Это был не морской рассол, а теплая кровь. Ада прикусила щеку.
Ада посмотрела в окно, за которым формировалась буря. В свинцово-сером небе между грядами облаков на горизонте виднелась кроваво-красная полоса, похожая на незажившую старую рану.
– Сядь, пожалуйста, – послышался голос учительницы.
Но Ада снова не послушалась.
Позднее, гораздо позднее, когда худшее уже случилось и она лежала в постели, мучаясь бессонницей и прислушиваясь, как отец, тоже не спавший, бродит по дому, Ада Казандзакис восстановит в памяти тот страшный момент, ту трещину во времени, когда она могла послушаться приказа и вернуться на место, оставшись более-менее незаметной для одноклассников, незаметной, а значит, непотревоженной. Ада могла бы не будить лиха, если бы сумела вовремя остановиться и не делать того, что она сделала потом.
Фиговое дерево
Этим днем, когда над Лондоном нависли штормовые облака и мир окрасился в цвет меланхолии, Костас Казандзакис закопал меня в саду. В саду за домом. Вот так-то. Обычно мне нравилось быть там в окружении пышных камелий, душистой жимолости и гамамелиса с его похожими на пауков цветами, но сегодняшний день не был обычным. Я попыталась взбодриться и посмотреть на вещи со светлой стороны. Нельзя сказать, чтобы это сильно помогло. Я нервничала, мучимая мрачными предчувствиями. Меня еще никогда не закапывали.
Костас трудился на холоде с раннего утра. Его лоб покрылся тонкой пленкой пота, блестевшей всякий раз, как Костас втыкал лопату в затвердевшую землю. У него за спиной нависали деревянные шпалеры, летом увитые плетистыми розами и клематисом, но сейчас являвшиеся всего-навсего решетчатым барьером между нашим садом и террасой соседа. Возле кожаных ботинок Костаса вдоль серебристого следа улитки медленно росла куча земли, вязкой, осыпавшейся под руками. Изо рта Костаса вырывались замерзшие облачка, его плечи напрягались под темно-синей паркой, купленной в магазине винтажной одежды на Портобелло-Роуд, костяшки пальцев, красные и ободранные, слегка кровоточили, но Костас, казалось, ничего не замечал.
Мне было холодно и, хотя я не желала в этом признаваться, очень страшно. Жаль, что я не могла поделиться своими переживаниями с Костасом. Но даже если бы я и умела говорить, то он, поглощенный собственными мыслями, меня не услышал бы, поскольку продолжал упорно копать, даже не глядя в мою сторону. Закончив, он уберет лопату, посмотрит в мою сторону своими серо-зелеными глазами, повидавшими, насколько мне известно, и горе, и радость, после чего опустит меня в траншею в земле.