Пачка была увесистая. Гнедич. История искусств. Первый том, пятый, шестой. По переплетам и вправду прошлись мелкие зубки. Но внутри все на месте. Я зарылась в репродукции Рафаэля, в желтоватые гравюры безупречного качества. Помню их с детства — с библиотеки князей Белосельских, где изволила заседать моя матушка. Что на свете может быть восхитительней бледного глянца дорогой старинной бумаги?..
Пока я любовалась, старик пробежал по квартире, как любопытный хорек. Понюхал зачитанного Соловьева, удивленно поцокал языком на собрание Ленина, брезгливо потряс пестрый журнал. Переплетенная по месяцам «Правда» ему приглянулась — я шкурой чуяла, что старик был бы рад предложить почти настоящую цену — у него как раз завелся покупатель на книжку. Кукиш ему, а не мой раритет.
Чуть подумав, я отодвинула Гнедича. Старик явственно огорчился.
— Еще батюшка ваш, царство ему небесное, дело со мной не гнушался иметь… А вы манкируете. Уж не знаю, право, что еще вам предложить.
Он наклонился завязать тюк. Из кармана пальто вывалились две книжки. Я схватилась за первую. Он побледнел.
— Вы не подумайте чего, так пустяк, студентик занес, а я взял по жадности… Хотите вам уступлю?
«Андрей Кожухов». Нет, увольте меня от мути народовольцев, тем паче, что книжка-то запрещенная. А вторая?
Томик Лермонтова. Издание Маркса. 1894 год. Красный простенький переплет. На форзаце — линотипный автограф. «Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня, черноглазую девицу, черногривого коня».
На лице старика появилась презрительная улыбка:
— Барахло ведь, дешевка. Зачем оно вам, мадам? Хотите я вам на той неделе оригинал принесу — список «Смерти поэта» собственноручный… Ну ладно, тридцать копеек. По знакомству — за двадцать пять.
— Подождите минутку, любезный, чайку пока еще выкушайте…
Я кошкой метнулась в комнату. На подносе вокруг вьетнамского хотея болталась куча металлической мелочи всех народов и стран — для приманки живых денег. Петровский медный пятак — не то. Екатерининский — тоже. Две копейки медью. Пятнадцать серебром 1907 год, прелесть. Еще копейка. И еще…
— Восемнадцать и ни грошиком больше.
Двадцать две. Грабите вы меня, мадам.
— Пятнадцать!
— Двадцать!!!
— Девятнадцать.
— Уговорились.
Старик положил на стол красный томик и протянул мне морщинистую ладонь. У запястья темнел грубый шрам — похоже, сухаревскому хитровану доводилось сидеть в кандалах. Я пересчитала монетки, намереваясь выложить их на стол — и увидела свое отражение в полуоткрытой створке окна… Я была пышногрудой еврейкой едва за сорок, в атласном платье и рыжем маленьком парике. А за растресканной рамой окошка растекался старомосковский двор. Качалась маленькая березка, моталась под ветром веревка, увешанная бельем, темнел грязный забор и маячил над ним силуэт церквушки — пряничной, низкой, с желтым крестом. Где-то заржала лошадь, неухоженно заскрипели створки ворот. Простуженный голос пропел: кости-тряпки берем, альте-захен, альте-захен. Звонкий тенор ответил: саахххарно морожено! И пронзительной трелью ввинтился в воздух залихватский свист городового. Там шумела, смеялась, торговала, дралась и молилась моя Москва…
Я зажала деньги в ладони.
— Не могу. Все отдам — с чем останусь? Нам бы в следующий раз как-нибудь…
— Как прикажете, мадам. Хозяйка — барыня, насильно мил не будешь, — старик еще раз вздохнул и начал складывать книги. По одной. Гнедича, Третдьяковского, не замеченного мной сразу Дюма. Книги тихо шелестели страницами, словно пытались вести беседу — как славно сидеть в низкой лавочке в ожидании покупателя, пересчитывать медные грошики в кассе, гладить пухлые переплеты, добывать у бессовестных антикваров редкие манускрипты и перепродавать в хорошие — или очень хорошие руки. И читать по ночам, капать свечкой на старое одеяло…
Томик Лермонтова оставался последним. Старик прищурился на мою физиономию и махнул рукой…
— Без ножа, мадам, режете… Так и быть, в долг поверю.
Подхватил два тюка, сунул под мышку сверток — а ведь не показал, подлец, что он там прячет — и толкнул дверь — оказалось, я в суматохе забыла ее запереть. От толчка глупый комп громко пискнул и пошел на перезагрузку. Вся утренняя работа — кошке под хвост. Я закрыла дверь за защелку, поддернула джинсы, налила себе валерьянки и села в кресло. На столе лежал красный томик, знакомый, словно голос старого друга. Счастье пахло библиотекой…
Приятного аппетита
Нетрезвый и невеселый писатель Н. возвращался домой в субботу. Вечер не удался, пиво в гостях было теплым и скверным, две из трех девушек — уже заняты, а на третью не польстилось бы и лицо кавказской национальности. Говорили о выпивке, телескопах вообще и устройстве «Хаббл» в частности, перемыли все кости писателю Л. — в отличие от присутствующих он был успешен и хорошо продавался. Писатель М. скаламбурил — для фантаста ему не хватает фантазии — и оставшийся вечер пыжился, словно ежа родил. Три романа писателя М. красовались в серии «Прощай оружие», был получен и даже обмыт аванс за новый цикл, так что поводов задрать нос в узком кругу друзей вполне хватало. А у писателя Н. вышли всего две книжки из двадцати задуманных, из них одна под псевдонимом Наташа Плошкина в серии «Женский иронический детектив». Нет, он никому не рассказывал даже по пьяни, но слухами земля полнится… и известный писатель Г. на последнем конвенте посмотрел на коллегу как-то особенно хмуро, а молодая, но до чертиков талантливая писательница В. отказала в душевной близости посредством емкости для шампанского.
Пиво, как уже упоминалось, было теплым и скверным, поэтому писатель Н. оросил куст сирени, не доходя до родного подъезда. Принцип «не гадь, где живешь» намертво вбили в душу талантливого подростка при обстоятельствах, не стоящих упоминания. Ставши взрослым, писатель Н. соблюдал его безукоризненно. Если б не стойкость моральных устоев — этой истории бы не случилось. Мало ли пьяных фантастов бродит по московским подъездам — кирпичным, сырым подъездам с бронированными дверями, скрипучими лифтами и неизменной коляской под лестницей, мало ли их бросает пустые банки из окон к вящему горю прохожих, чертит на стенках «Гэндальфа в президенты» и в абстинентной тоске заселяет подвалы гоблинами — дикими, но симпатичными? Но добродетель вознаграждается — застегивая джинсы непослушной рукой, писатель Н обратил внимание — на поребрике под фонарем одиноко лежала какая-то блестящая штучка. Брелок. На цепочке, слишком тяжелой для дешевого сплава — густо-синий стеклянный шар с летающей тарелкой внутри. Если встряхнуть игрушку — изнутри поднимаются волны блесток — как будто звезды окутывают корабль. У Муми-тролля был такой шарик — некстати вспомнилось писателю Н. От жалости к себе — тридцатислишнимлетнему неудачнику — на густые усы литератора скатилась одинокая мужская… Дождь начинается, драматург хренов — цинично подумал Н. и поспешил укрыться в родном подъезде. Брелок писатель сунул в карман — если кто потерял, объявление вывесят. А если не вывесят — значит никому и не надо.
Квартира писателя Н. две недели была пуста — благоверная укатила на дачу в Монино, караулить зреющую смородину, близнецы подорвались с ней — ловить рыбу и драться с деревенскими пацанами. Теща уехала в Грецию с новым мужем. Кот Калям увлекся юной сиамкой и обосновался в подвале. «Нагуляется — вернется» вздохнул писатель Н., учуяв миску полную несъеденной котом рыбы, снял ботинки и пошел открывать форточку. …Ближе к полуночи настроение стало лучше — в холодильнике пряталась баночка «Гиннеса», по телевизору обещали новехонький боевик с Джеки Чаном, а в ящике обнаружилось предложение напечатать рассказ в безгонорарном журнале «Звезда Пригорья» — мелочь, а приятно. Писатель Н. расположился на кухонном диванчике, коротая полчасика до премьеры в компании пива и упаковки кальмаров. Из окна пахло июльским парком, листьями и дождем. Под бормотание новостей писатель Н. начал задремывать, как всегда в такие одинокие вечера грезя о будущей славе и великих романах, которые он однажды напишет и все поймут… а писатель М. сходит соснуть бензину, как сказал бы писатель Д… Что-то больно давило в бок и мешало уснуть. Запустив руку в карман джинсов, писатель Н. обнаружил там давешний брелок и вытащил его на свет божий. При электрическом освещении показалось, что шарик полон чистейшего ультрамарина, а тарелка изнутри мерцает и словно бы даже покачивается. Писатель Н. послюнил палец и старательно потер шарик, чтобы лучше видеть. Это он сделал зря…