Выбрать главу

— Отрицаеши ли ся сатаны, и всех дел его?

Синий тур не двинулся с места. Он скрестил взор с монахом, как скрещивают мечи. Мгновения текли, было слышно только как хрипло вздымаются бока зверя, бьёт о крышу бешеный ливень, да неумолчно, размеренно звенит колокол. Гневом полнились синие глаза, гневом стихии, в которой не было ничего человеческого. Покоем правды сияли пронзительно голубые глаза, родниковой прозрачной ясностью. Сила на силу. Пальцы сами нашарили нож, Борис помнил — тура надо бить в шею, как закалывают быка. Если Волх бросится… Гридни не успели удержать Зою. Тонкая девичья фигура закрыла собой священника:

— Хочешь бить — меня бей!!!

В ответ ударила молния, храм содрогнулся. С улицы закричали разноголосьем:

— Церковь горит!

Тур склонил круторогую голову, плюнул на деревянные доски и упал, преобразясь в человека. Еле слышно он зашептал «Отче наш…». Отец Евпатий перекрестился:

— Быстро!!!

Борис кивнул и гридни под руки потащили наружу упирающуюся Зою. Волх уже был в купели, стоять он не мог. Дым пополз из-под купола.

— Крещается раб божий… раб божий Василий. Во имя отца! Аминь. Сына! Аминь. И святого духа! Аминь!

Монах зашарил рукою в воздухе. Отец Викентий протянул ему крестик на верёвочном гайтане. Волх покорно подставил шею… и упал спиной в воду, теряя сознание. Князь и отец Евпатий вытащили большое, обвисшее тело, монах выстриг крестообразную прядку и помазал новокрещёного миром. Борис всё поглядывал вверх, боясь не обрушится ли на них полыхающий купол, но дым словно бы таял в воздухе и вскорости выветрился совсем. Шум дождя тоже смолк. Князь упал на колени, повторяя благодарственные слова молитвы. Словно в ответ луч солнца пробился сквозь церковное оконце и тут же Волх-Василий открыл глаза. Князь поразился его взгляду — так смотрит только-только объезженный конь, впервые узнавший человечью властную руку.

— Кто ты теперь?

— Я раб божий Василий. Раньше звали Серым Волхом из Ладыжинской Пущи. Я помню тебя, брат. Я выполнил своё обещание, теперь ты выполняй своё.

— Погоди три денёчка со свадьбой, сын мой, если не хочешь молодую жену раньше срока вдовой оставить. Отлежаться тебе надо, отдышаться, привыкнуть. Уж поверь мне, нелёгкое это дело душу менять, — Евпатий смотрел сочувственно, даже ласково.

— Я своё слово сдержу, — подтвердил Борис, — встанешь на ноги и венчайся. Покои тебе поставим, приданое сестре соберём. А пока будь моим гостем.

— Благодарствую, князь….

Князь с крыльца крикнул гридней — отнести изнемогшего Василия в его покои, выделить горницу и челядинца в услужение, пока на ноги княжий зять сам не встанет. Отца Викентия тоже пришлось нести — старика священника не держали ноги. Счастливая Зоя, увидев, что любый жив, ушла сама — сил у неё прибавилось и глаза заблестели. У могучего отца Евпатия ещё хватило сил обойти новый Ладыжинский кремль крёстным ходом, во главе всех честных христиан. Он благословлял белые стены, чтобы берегли и хранили князя, княгиню, дружину, честных людей, их жён, детей, скотов и имущество. Князь покорно ходил следом за пастырем. Всё кончилось. Кончилось так хорошо, как не могло бы привидеться и в самом добром сне. У сестры будет счастье, у Волха — спасение, у него, Бориса Ладыжинского, белокаменный кремль с неприступными укреплениями. Отчего же непокой точит душу?

Завершив крёстный ход, отец Евпатий тотчас велел подать свою лошадь, чтобы ехать назад, в Святогоров монастырь. От провожатых наотрез отказался — кто тронет настоятеля монастыря? А кто тронет — того и палицей по-отечески поучить можно. Напоследок монах наказал, тотчас слать за ним, когда Зоя начнёт рожать, а до родов глаз с неё не спускать — мало ли кто нечистый на ребёнка позарится. Князь дождался, пока копыта каурой монастырской кобылы простучат по мосту, убедился, что город мирно готовится отойти ко сну, и отправился на своё любимое место к Бугу. Он любил посидеть у корней вывороченной берёзы, глядя, как тает в воде закат, как гоняются рыбы за крошками солнца. Верный Боняка осторожно прокрался следом, Борис чувствовал, что раб рядом, но не спешил его гнать. Князю думалось вязко, тяжеловесно. Стало ясным одно — мир уже не будет прежним, словно шустрая фишка тавлей соскочила с доски и укатилась в душистую пестроту луга. Что ещё скажет Янка и поверит ли сказу про ясна сокола, как удастся объясниться с Даниилом Бельцзским, не начнётся ли война раньше, чем он успеет собрать дружину, кто родится у Зои и успеем ли уследить… Мысли путались, переплетались, словно глупая бабья кудель. «Только ложь и обман» — вспомнил князь слова Волха и улыбнулся. Коль одна эта напасть угрожает Ладыжину, до скончания лет вражья лапа не ступит в город. У него есть и будут верные слуги, преданные друзья, любящие родные… Пусть свирепые братья грызутся между собой, он Борис, твёрдо помнит — негоже русичу на русича заносить меч. Тем паче на кровного своего. Если же придут половцы или булгаре или немецкие витязи добредут до Ладыжинских земель — их теперь есть, чем встретить. Честным пирком да за красную свадебку, сва-деб-ку… Медно-рыжая голова князя упала на руки, он уснул. Выждав немного, верный Боняка подкрался к Борису, заботливо укутал его синим плащом, сел рядышком и насторожил самострел. Раб сидел до рассвета, напряжённый и чуткий, как сторожевой пёс, точно зная — пока он жив, господина никто не тронет. Временами он нюхал воздух и удивлялся — майский ветер пах степью, лошадиным навозом и дымом горьких, чужих костров.

* * *

Спустя двадцать четыре года, в мае 1240 татарское войско хана Батыя, проходя по черниговским землям, осадило Ладыжин. Семь недель белокаменный кремль не поддавался ни штурмовым лестницам ни стенобитным машинам. Отчаявшись взять город силой, татары отправили гонцов к князю Борису Романовичу, суля живот, пощаду и милосердие, если город сдадут добровольно. Старый князь отказал, но горожане, изнемогшие от войны, настояли послушать татар и открыли ворота, дабы встретить Батыя дарами. Князь Борис Ладыжинский, его племянник Евпатий Васильевич и ближняя челядь затворились в каменной церкви и бились насмерть. Ладыжин был сожжён дотла.

Во славу Греции твоей

…Мы покинем эту страну, мы покинем эту страну,

При ближайшем попутном ветре мы покинем эту страну…

Тикки Шельен

Белый мрамор приятно холодил кожу. На испанском серебряном блюде красовались ранние персики. В саду журчал ручеёк. Жара лежала так плотно, что даже несведущий человек понимал — к вечеру грянет ливень, скорее всего с грозой. А бывший трибун шестого Британского легиона, был человеком опытным. Старые шрамы стонали «движется буря» задолго до того, как первое облачко трогало голубой горизонт. Ребра Аврелиану сломали в стычке с дикими саксами, колено попробовало пиктского топора, а мизинец на левой руке размозжило щитом — и в сырую погоду ныло пустое место. …Другой бы на его месте давно всё бросил и уехал в Равенну, к тёплому морю, в провинцию сытую и почти безопасную. А он остался, сам порой не понимая, зачем ему эта бессмысленная, давно проигранная война.

— Гектор! где твое мужество, коим ты прежде гордился? Град, говорил, защитить без народа, без ратей союзных можешь один ты с зятьями и братьями; где ж твои братья?… Ты ведь видел их всех, Напайос?

— Да, видел, — согласился собеседник трибуна и протянул смуглую руку к блюду, — Агамемнона видел, Ахилла с Патроклом, голубков неразлучных, Диомеда бешеного, Одиссея хитрюгу рыжего и Париса-счастливчика… Помирал тяжко Парис, и никак помереть не мог.

— А Елену Прекрасную? Стоила ли она Трои? — привычно пошутил трибун.

Большой рот Напайоса растянула презрительная ухмылка.

— Ни одна баба не стоит смерти. Красивая — да, как статуя с Акрополя, грудки острые, ноги длинные, пальчики на ногах всегда умащены и колечками унизаны. Хитоны любила прозрачные, чтобы всякий мог видеть — на теле ни волоска, всё ощипано. А внутри как ледышка. Глянешь из кустиков на Елену Прекрасную, дохнёшь аромату благоуханного — и приап сам собой в брюхо прячется. Наша Марония и то лучше.

Трибун усмехнулся — пышногрудая, круглозадая, безнадёжно немая Марония не отказывала никому от управителя до последнего свинопаса-раба: